Антон Чехов - Том 3. Рассказы, юморески 1884-1885
— Гм!.. Не женат… — проговорила она в раздумье. — Гм!.. Лиля и Мила, не сидите у окна — сквозит! Как жаль! Молодой человек и так себя распустил! А всё отчего? Влияния хорошего нет! Нет матери, которая бы… Не женат? Ну, вот… так и есть… Пожалуйста, будьте так добры, — продолжала полковница мягко, подумав, — сходите к нему и от моего имени попросите, чтобы он… воздержался от выражений… Скажите: полковница Нашатырина просила… С дочерями, скажите, в 47-м номере живет… из своего имения приехала…
— Слушаю-с.
— Так и скажите: полковница с дочерями. Пусть хоть придет извиниться… Мы после обеда всегда дома. Ах, Мила, закрой окно!
— Ну, на что вам, мама, сдался этот… забулдыга? — протянула Лиля по уходе хозяина. — Нашли кого приглашать! Пьяница, буян, оборванец!
— Ах, не говори, ma chère!..[23] Вы вечно так говорите, ну и… сидите вот! Что ж? Какой бы он ни был, а все же пренебрегать не следует… Всяк злак на пользу человека. Кто знает? — вздохнула полковница, заботливо оглядывая дочерей. — Может быть, тут ваша судьба. Оденьтесь же на всякий случай…
Канитель*
На клиросе стоит дьячок Отлукавин и держит между вытянутыми жирными пальцами огрызенное гусиное перо. Маленький лоб его собрался в морщины, на носу играют пятна всех цветов, начиная от розового и кончая темно-синим. Перед ним на рыжем переплете Цветной триоди* лежат две бумажки. На одной из них написано «о здравии», на другой — «за упокой», и под обоими заглавиями по ряду имен… Около клироса стоит маленькая старушонка с озабоченным лицом и с котомкой на спине. Она задумалась.
— Дальше кого? — спрашивает дьячок, лениво почесывая за ухом. — Скорей, убогая, думай, а то мне некогда. Сейчас часы читать стану.
— Сейчас, батюшка… Ну, пиши… О здравии рабов божиих: Андрея и Дарьи со чады… Митрия, опять Андрея, Антипа, Марьи…
— Постой, не шибко… Не за зайцем скачешь, успеешь.
— Написал Марию? Ну, таперя Кирилла, Гордея, младенца новопреставленного Герасима, Пантелея… Записал усопшего Пантелея?
— Постой… Пантелей помер?
— Помер… — вздыхает старуха.
— Так как же ты велишь о здравии записывать? — сердится дьячок, зачеркивая Пантелея и перенося его на другую бумажку. — Вот тоже еще… Ты говори толком, а не путай. Кого еще за упокой?
— За упокой? Сейчас… постой… Ну, пиши… Ивана, Авдотью, еще Дарью, Егора… Запиши… воина Захара… Как пошел на службу в четвертом годе, так с той поры и не слыхать…
— Стало быть, он помер?
— А кто ж его знает? Может, помер, а может, и жив… Ты пиши…
— Куда же я его запишу? Ежели, скажем, помер, то за упокой, коли жив, то о здравии… Пойми вот вашего брата!
— Гм!.. Ты, родименький, его на обе записочки запиши, а там видно будет. Да ему всё равно, как его ни записывай: непутящий человек… пропащий… Записал? Таперя за упокой Марка, Левонтия, Арину… ну, и Кузьму с Анной… болящую Федосью…
— Болящую-то Федосью за упокой? Тю!
— Это меня-то за упокой? Ошалел, что ли?
— Тьфу! Ты, кочерыжка, меня запутала! Не померла еще, так и говори, что не померла, а нечего в за упокой лезть! Путаешь тут! Изволь вот теперь Федосью херить и в другое место писать… всю бумагу изгадил! Ну, слушай, я тебе прочту… О здравии Андрея, Дарьи со чады, паки Андрея, Антипия, Марии, Кирилла, новопреставленного младенца Гер… Постой, как же сюда этот Герасим попал? Новопреставленный, и вдруг — о здравии! Нет, запутала ты меня, убогая! Бог с тобой, совсем запутала!
Дьячок крутит головой, зачеркивает Герасима и переносит его в заупокойный отдел.
— Слушай! О здравии Марии, Кирилла, воина Захарии… Кого еще?
— Авдотью записал?
— Авдотью? Гм… Авдотью… Евдокию… — пересматривает дьячок обе бумажки. — Помню, записывал ее, а теперь шут ее знает… никак не найдешь… Вот она! За упокой записана!
— Авдотью-то за упокой? — удивляется старуха. — Году еще нет, как замуж вышла, а ты на нее уж смерть накликаешь!.. Сам вот, сердешный, путаешь, а на меня злобишься. Ты с молитвой пиши, а коли будешь в сердце злобу иметь, то бесу радость. Это тебя бес хороводит да путает…
— Постой, не мешай…
Дьячок хмурится и, подумав, медленно зачеркивает на заупокойном листе Авдотью. Перо на букве «д» взвизгивает и дает большую кляксу. Дьячок конфузится и чешет затылок.
— Авдотью, стало быть, долой отсюда… — бормочет он смущенно, — а записать ее туда… Так? Постой… Ежели ее туда, то будет о здравии, ежели же сюда, то за упокой… Совсем запутала баба! И этот еще воин Захария встрял сюда… Шут его принес… Ничего не разберу! Надо сызнова…
Дьячок лезет в шкапчик и достает оттуда осьмушку чистой бумаги.
— Выкинь Захарию, коли так… — говорит старуха. — Уж бог с ним, выкинь…
— Молчи!
Дьячок макает медленно перо и списывает с обеих бумажек имена на новый листок.
— Я их всех гуртом запишу, — говорит он, — а ты неси к отцу дьякону… Пущай дьякон разберет, кто здесь живой, кто мертвый; он в семинарии обучался, а я этих самых делов… хоть убей, ничего не понимаю.
Старуха берет бумажку, подает дьячку старинные полторы копейки и семенит к алтарю.
Жизнь прекрасна!*
Жизнь пренеприятная штука, но сделать ее прекрасной очень нетрудно. Для этого недостаточно выиграть 200 000, получить Белого Орла, жениться на хорошенькой, прослыть благонамеренным — все эти блага тленны и поддаются привычке. Для того, чтобы ощущать в себе счастье без перерыва, даже в минуты скорби и печали, нужно: а) уметь довольствоваться настоящим и б) радоваться сознанию, что «могло бы быть и хуже». А это нетрудно:
Когда у тебя в кармане загораются спички, то радуйся и благодари небо, что у тебя в кармане не пороховой погреб.
Когда к тебе на дачу приезжают бедные родственники, то не бледней, а торжествуя восклицай: «Хорошо, что это не городовые!»
Когда в твой палец попадает заноза, радуйся: «Хорошо, что не в глаз!»
Если твоя жена или свояченица играет гаммы, то не выходи из себя, а не находи себе места от радости, что ты слушаешь игру, а не вой шакалов или кошачий концерт.
Радуйся, что ты не лошадь конножелезки, не коховская «запятая»*, не трихина, не свинья, не осел, не медведь, которого водят цыгане, не клоп… Радуйся, что ты не хромой, не слепой, не глухой, не немой, не холерный… Радуйся, что в данную минуту ты не сидишь на скамье подсудимых, не видишь пред собой кредитора и не беседуешь о гонораре с Турбой*.
Если ты живешь в не столь отдаленных местах, то разве нельзя быть счастливым от мысли, что тебя не угораздило попасть в столь отдаленные?
Если у тебя болит один зуб, то ликуй, что у тебя болят не все зубы.
Радуйся, что ты имеешь возможность не читать «Гражданина», не сидеть на ассенизационной бочке, не быть женатым сразу на трех…
Когда ведут тебя в участок, то прыгай от восторга, что тебя ведут не в геенну огненную.
Если тебя секут березой, то дрыгай ногами и восклицай: «Как я счастлив, что меня секут не крапивой!»
Если жена тебе изменила, то радуйся, что она изменила тебе, а не отечеству.
И так далее… Последуй, человече, моему совету, и жизнь твоя будет состоять из сплошного ликования.
На гулянье в Сокольниках*
День 1 мая клонился к вечеру. Шёпот сокольницких сосен и пение птиц заглушены шумом экипажей, говором и музыкой. Гулянье в разгаре. За одним из чайных столов Старого Гулянья сидит парочка: мужчина в лоснящемся цилиндре и дама в голубой шляпке. Пред ними на столе кипящий самовар, пустая водочная бутылка, чашки, рюмки, порезанная колбаса, апельсинные корки и проч. Мужчина пьян жестоко… Он сосредоточенно глядит на апельсинную корку и бессмысленно улыбается.
— Натрескался, идол! — бормочет дама сердито, конфузливо озираясь. — Ты бы, прежде чем пить, рассудил бы, бесстыжие твои глаза. Мало того, что людям противно на тебя глядеть, ты и себе самому всякое удовольствие испортил. Пьешь, например, чай, а какой у тебя теперь вкус? Для тебя теперь что мармелад, что колбаса — всё равно… А я-то старалась, брала чего бы получше…
Бессмысленная улыбка на лице мужчины сменяется выражением крайней скорби.
— М-маша, куда это людей ведут?
— Никуда их не ведут, а они сами гуляют.
— А зачем городовой идет?
— Городовой? Для порядка, а может быть, и гуляет… Эка, до чего допился, уж ничего и не смыслит!
— Я… я ничего… Я художник… жанрист…
— Молчи! Натрескался, ну и молчи… Ты, чем бормотать, рассуди лучше… Кругом деревья зеленые, травка, птички на разные голоса… А ты без внимания, словно тебя и нет тут… Глядишь и как в тумане… Художники норовят теперь природу подмечать, а ты — как зюзя…