Николай Наседкин - Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве)
О том, как близко к сердцу принимал Достоевский подобные отзывы, можно судить по его признанию-примечанию, которым он спустя три с лишним года сопроводил воспоминания Страхова об умершем Ап. Григорьеве: "Совершенно сознаюсь, что в моем романе выставлено много кукол, а не людей, что в нем ходячие книжки, а не лица, принявшие художественную форму (на что требовалось действительно время и выноска идей в уме и в душе). В то время как я писал, я, разумеется, в жару работы, этого не сознавал, а только разве предчувствовал. Но вот что я знал наверно, начиная тогда писать: 1) что хоть роман и не удастся, но в нем будет поэзия, 2) что будет два-три места горячих и сильных, 3) что два наиболее серьезных характера будут изображены совершенно верно и даже художественно. Этой уверенности было с меня довольно. Вышло произведение дикое, но в нем есть с полсотни страниц, которыми я горжусь..." И далее Фёдор Михайлович, отдав всю какую только можно дань скромности, позволяет вылиться из-под своего пера и фразе, наполненной достоинством и сдержанной авторской гордостью: "Произведение это обратило, впрочем, на себя некоторое внимание публики..." (20, 133-134)
Невольно подумаешь - если бы та же Евгения Тур (Е. В. Салиас-де-Турнемир), посчитавшая высокомерно, что-де "Униженные и оскорблённые" "не выдерживают ни малейшей художественной критики", вместо своих пухлых "художественных" романов ("Племянница", "Три поры жизни" и пр.) написала бы, создала только одно произведение уровня и значимости этого "петербургского романа" Достоевского, она уже не была бы сейчас так прочно и безнадёжно забыта...
Впрочем, критика, даже самая несправедливая, до отчаяния Фёдора Михайловича не доводила - она была частью той литературной жизни-круговерти, к которой он с таким нетерпением стремился-рвался из сибирской безмолвной глухомани. Да и для любого писателя не так страшна даже самая разгромная критика, как тягостно полное замалчивание его творчества. Причём, Достоевскому, с его страстью полемиста, с его постоянной оглядкой на чужое слово, просто необходимо было иметь возможность постоянно находиться в центре так называемой литературной борьбы, иметь свою трибуну. Он просто-таки рвался в бой. Естественным результатом этих страстных устремлений и стало рождение-появление нового журнала "Время", официальным издателем-редактором которого значился Михаил Михайлович, но настоящим мозгом и сердцем редакции, конечно же, сразу стал Фёдор Михайлович. Сбылись его самые сладостные мечты юношеской поры и острожно-сибирского периода о своём собственном журнале. Однако ж, у этой осуществившейся мечты оказалась и оборотная сторона.
Возвращаемся к примечанию писателя к воспоминаниям Страхова о Григорьеве. Чем оно было вызвано? Дело в том, что мемуарист, занимавший одно из важных мест в редакции "Времени", включил в эти воспоминания и письма Григорьева к нему из Оренбурга. Аполлон Григорьев с первых же номеров "Времени" стал в нём ведущим критиком, но вдруг "разошёлся" с братьями Достоевскими и на целый год уехал в Оренбург, получив там место учителя. Так вот, в одном из писем Страхову, с которым он продолжал поддерживать отношения, поэт-критик заметил: "Следовало не загонять, как почтовую лошадь, высокое дарование Ф. Достоевского, а холить, беречь его и удерживать от фельетонной деятельности, которая его окончательно погубит и литературно и физически..." Фёдор Михайлович, отнеся это суждение к "Униженным и оскорблённым", как бы оправдывался в примечании к статье Страхова, но и с горечью вынужден был признать: "Если я написал фельетонный роман (в чем сознаюсь совершенно), то виноват в этом я и один только я. Так я писал и всю мою жизнь, так написал всё, что издано мною, кроме повести "Бедные люди" и некоторых глав из "Мертвого дома". Очень часто случалось в моей литературной жизни, что начало главы романа или повести было уже в типографии и в наборе, а окончание сидело ещё в моей голове, но непременно должно было написаться к завтраму. (...) Конечно, я сам виноват в том, что всю жизнь так работал, и соглашаюсь, что это очень нехорошо, но..."
Этим многозначительным "но..." не мы обрываем цитату, - так у Достоевского. А что он мог ещё написать-объяснить после этого "но..."? Ужасные, нечеловеческие, ненормальные и убийственные условия, в которых он писал-работал всю свою жизнь - изменить было невозможно. Он мог лишь с горделивой горечью констатировать, что "ни единый из литераторов наших, бывших и живущих, не писал под такими условиями", и что "Тургенев умер бы от одной мысли" (из письма к А. В. Корвин-Круковской от 17 июня 1866 года). Эти экстремальные условия творчества не погубили Достоевского, как опасался-пророчествовал Григорьев, "литературно", но вот "физически", несомненно, - да. Творчество само по себе - процесс экстремальный. Фёдор же Михайлович сам себя ставил вообще в запредельно экстремальные условия, надрывая своё физическое и психическое здоровье. Он, словно герой "Шагреневой кожи" так высоко чтимого им Бальзака, добровольно и вполне сознательно убивал себя (самоубивался!) - пусть медленно, но верно, обменивая здоровье и самоё жизнь на возможность реализации очередного гениального замысла.
Причём, ещё и ещё раз стоит подчеркнуть: такие правила игры, как и в "Шагреневой коже", были всенепременнейшим условием. Вряд ли, к примеру, роман "Преступление и наказание" стал бы "Преступлением и наказанием", если бы писался-создавался как, к примеру, "Обломов" Гончарова - неспешно и с расстановкой в течение десяти лет. У Гончарова была своя температура творчества, у Достоевского - своя, на порядок выше. Иначе он не мог. И совершенно правильно осознавал, что Гончаров или Тургенев "умерли бы от одной мысли" работать "под такими условиями". Однако ж, Фёдор Михайлович также осознавал и то, что и для него самого "такие условия" даром не проходят.
За бессмертие приходилось платить жизнью.
3
Пора, наконец, остановиться подробнее на священной болезни писателя эпилепсии, падучей или, как её называют в народе, - чёрной немочи.
Она к тому времени, если можно так выразиться, сформировалась-развилась уже вполне и приняла регулярный и закономерный характер. Множество людей, оставивших воспоминания о Достоевском, писали и о его главном недуге. Одни - со слов писателя, другим доводилось воочию наблюдать припадки. Обратимся для начала к свидетельству такого хладнокровного, рассудительного, наблюдательного и много лет близко знавшего писателя человека, как - Н. Н. Страхов: "Припадки болезни случались с ним приблизительно раз в месяц (...) Но иногда, хотя очень редко, были чаще; бывало даже и по два припадка в неделю. (...) Предчувствие припадка всегда было, но могло и обмануть. В романе "Идиот" есть подробное описание ощущений, которые испытывает в этом случае больной. Самому мне довелось раз быть свидетелем, как случился с Фёдором Михайловичем припадок обыкновенной силы. (...) Поздно, часу в одиннадцатом, он зашел ко мне, и мы очень оживленно разговорились. Не могу вспомнить предмета, но знаю, что это был очень важный и отвлечённый предмет. Фёдор Михайлович очень одушевился и зашагал по комнате, а я сидел за столом. Он говорил что-то высокое и радостное; когда я поддержал его мысль каким-то замечанием, он обратился ко мне с вдохновенным лицом, показывавшим, что одушевление его достигло высшей степени. Он остановился на минуту, как бы ища слов для своей мысли, и уже открыл рот. (...) Вдруг из его открытого рта вышел странный, протяжный и бессмысленный звук, и он без чувств опустился на пол среди комнаты.
Припадок на этот раз не был сильный. Вследствие судорог всё тело только вытягивалось да на углах губ показалась пена. Через полчаса он пришёл в себя..."135
Отметим, что Страхов дважды подчёркивает-отмечает - это был обычный, не сильный припадок. Но даже вследствие такого припадка больной терял память и дня два-три находился в совершенно беспомощном состоянии. Не говоря уж об ушибах и травмах при падении. Именно при таких обстоятельствах Фёдор Михайлович однажды и повредил серьёзно глаз, о чём уже упоминалось.
А как же тогда выглядел-протекал сильный припадок эпилепсии? Забегая несколько вперёд, призовём в свидетели А. Г. Достоевскую - уж ей-то за 14 лет совместной жизни с писателем довелось бессчётное количество раз видеть-переживать обострения болезни мужа. Но этот припадок - самый первый, какой случился на её глазах - запал в её память на всю оставшуюся жизнь во всех подробностях. А произошло это несчастье на первой же неделе после их венчания, да притом в самом неподходящем месте - в гостях у родственников молодой жены. Поистине, судьба Фёдора Михайловича развивалась по спирали: иные важнейшие события в его жизни имели свойство повторяться на другом временном уровне вплоть до мелочей, до многозначительной детализации - чего только стоит двойной литературный дебют с оглушительным успехом "Бедных людей" - "Записок из Мёртвого дома" и непониманием "Двойника" - "Записок из подполья"...