Сергей Дурылин - Колокола
— Это, ты думаешь, я про твои книжки тебя спрашиваю, что понимаешь ты их или нет? Так нужны мне они! Я про Книгу спрашиваю, а не про книжки!
— Про какую?
— А вот про какую.
Тришачиха подвела Коняева под образа, сняла со стола, стоявшего там, покрывало — и указала на авессаломовский Апокалипсис.
— Понимаешь ты, что это за книга?
Коняев глянул на корешок и не сразу разобрал по-славянски; подумавши, сказал:
— Понимаю.
— Ну, это ты врешь, — сказала спокойно Тришачиха. — Понимать ты этой книги не можешь. А понять тебе надо, что это книга особая, — и дело тебе будет особое. Обнови ее, да работать чтоб без охальства, и табаком не окуривай. Так можешь?
— Не пробовал, — засмеялся Коняев.
— А ты попробуй. В убытке не останешься.
— Попробую.
Ему интересна была работа.
— Уговор лучше денег: на честь работать.
— А почему не на совесть?
— В совесть-то твою не очень верю, а в честь, пожалуй, поверю.
— Ну, ладно. И на том спасибо.
Коняев сделал шаг к книге, намереваясь взять и обернуть ее в бумагу, но Тришачиха преградила ему путь:
— Да ты в уме? Сама уложу и отнесу.
Она увязала книгу в чистую салфетку и понесла к Коняеву. Подходя к его дому, она спросила:
— Да ты бóжный али безбожный? — говорю прямо: на колокол, как пес, лаять не станешь?
— Не стану, — ответил Коняев с улыбкой.
— Добро, — успокоилась Тришачиха, и внесла в коняевский дом свое сокровище. Там она строго наказала матери Коняева — смотреть за сыном, чтоб не было охальства, когда будет переплетать книгу, и чтоб табачищем ее не обкуривал бы.
Коняев добросовестно исполнил работу. И когда Тришачиха, через неделю, пришла за обновленной авессаломовской книгой, — книга желтела, отливаясь в золото, и застежки ее сверкали, как кованные из червонцев. Тришачиха была умилена — и, поцеловав Коняева в лоб, сказала:
— Ну, теперь, тебе от работы отбою не будет. Всем про тебя разблаговещу, всюду тебя введу. К Демерше сведу. Руки у тебя, вижу, золотые. Золото к золоту и пойдет.
С этого дня переплетчик Фавст пошел в гору. Его приятель, рабочий Коростелев, поддразнивал его:
— Ходунов раздавил Апокалипсис автомобилем, а ты его воскресил. Выходишь ты ретроград, товарищ.
Коняев отшучивался:
— Я только гроб ему позолотил: не встанет.
С этого же дня приступила Испуганная к выполнению дальнейшей части завещания Авессаломова: весь этот день она ничего не ела, — и, внеся в дом обновленный Апокалипсис, она положила его на стол под образами, окурила ладаном всю комнату, положила три земных поклона, со страхом разогнула книгу — и начала читать:
«Апокалипсис Иисуса Христа, его же дадé ему Бог показати рабом своим, имже подобает быти вскоре…»
— Быти вскоре, — вздохнув, повторила вслух Испуганная, — и тут же со всем своим сердцем, до глубины его глубин, поверила, что «быти вскоре» всему, тайной страшащему и гневом ужасающему, чтó заключено в читаемой книге. Она содрогнулась всем существом: тяжек долг выпал ей в жребий: читать сию книгу, — она содрогнулась испугом, близким к тому, каким испугал когда-то Спас Ярое Око, — но так же, как тогда, смиренно сложила в сердце своем и этот испуг, и эту свою волю. И запекшимися губами, — с трепещущим сердцем, — продолжала читать в обновленной авессаломовой книге:
— Быти вскоре: и сказа посла Ангела Своего, рабу своему Iоанну…
С тех пор «Быти вскоре» чуялось ей в вещаньях колокольного звона, в высоком колокольном плаче, в рыдании незримом над гробом, гибнущем в грехе и неведении. Ежедневно, с этого вечера, раскрывала она со страхом и благоговением обновленную книгу, и переходила в ней от тайны к тайне, от испуга к испугу…
«Се грядет со облаки и узрит его всяко око… Аз есмь Алфа и Омега, начаток и конец…»
— Конец! — повторяла она и принимала свое непреложное и грозное слово, — столь же грозное, как Ярое око, повергшее ее на всю жизнь в испуг…
Нет, напрасно думал переплетчик Коняев, что только новый гроб соорудил он обветшалой авессаломовской книге. За книгой сидел новый чтец. Авессаломов не умер: он только переменил уста для своего пророчества.
4.
Переплетенный Диарий хранился под половицей, в экономкиной комнате. С тех пор, как он был переплетен, Щека редко раскрывал его: переплет точно закрыл для него «Диарий» кожаной стеной. Щека изредка приподнимал половицу, раскрывал «Повесть о глупости человеческой» и читал оттуда выдержки: Аптекарь переехал в другой город, а Вуйштофович заходил к нему редко, и Щека читал один.
С переплетением Диария Щека почувствовал, что нового ему уже не начать, а в первом сделано все, что можно было сделать. Он впервые почувствовал свою ненужность, — и вместе некую злобу на переплетенный Диарий. Однажды в слезливый осенний день, он открыл «Повесть о глупости человеческой», вспомнив, что в конце «Диария» оставался чистый листок, но отыскивая листок, чтобы записать на нем дополнительную глупость человеческую, Щека напал на вклейку Коняева — и прочел ее. С большим вниманием затем отыскал он чистый листок и написал на нем своим, прямым, как забор, почерком: «Были два дурака в Темьяне — один книгу читал, а другой книгу писал; один умер, другой еще жив. Результат же многолетней деятельности обоих дуракообличителей нужно полагать одинаковым совершенно:
Если хочешь быть счастлив,
Кушай только чернослив».
Щека захлопнул «Повесть» и сунул ее под половицу, но половицы даже не прикрыл хорошенько.
В этот вечер пришел к нему Вуйштофович и привел с собою казначейского чиновника Усикова. Усиков был принаряжен: в розовом галстуке и в чесучевой «фантазии».
Поздоровавшись, Вуйштофович сел в кресло, и указал Усикову на мягкий стул рядом с собою.
— Пан затевает марьяж, — указал он Щеке на Усикова. — И у него есть к пану маленькая просьба.
Щека молчал, выжидая.
Усиков поклонился и сказал:
— Насчет луку.
Щека молчал.
— Испанского-с. Просьба: хотя бы несколько луковиц с вашей плантации, единственной во всем Темьяне. Невеста моя, Клавдия Львовна Рязанова, акушерка, обожает лук. И предъявила мне условие: «я люблю вас, но хочу, чтобы на моей свадьбе был испанский лук к селедке. Я люблю необыкновенное». Свадьба назначена, но испанского я нигде не мог найти в магазинах. И вот, по любезной рекомендации Каэтан Феликсыча, обращаюсь к вам. У вас единственная, так сказать, плантация в наших палестинах. Могу ли я рассчитывать на пару-другую луковиц, хотя бы маленьких?
Щека молчал, — а любезно изогнувшийся Усиков, играл белесыми глазами.
— В «Повести о глупости людской» у меня больше места нет! — вдруг сказал Щека вполголоса.
Усиков прервал свои любезные изгибы, обращенные к Щеке, и посмотрел на Вуйштофовича.
Тот внимательно приглядывался к Щеке, и молчал.
Вдруг Щека засмеялся и, глядя в глаза Усикову, продекламировал:
— Если хочешь быть счастлив,
Кушай лучше чернослив!
И добавил серьезно:
— Но не лук, хотя бы испанский!
Усиков постарался решить, что Щека шутит, — и нерешительно засмеялся:
— Вы остроумны, до живости остроумны, Семен Семеныч, — сказал он, опять приняв прежний любезный изгиб.
— Вы получите лук, — сказал Щека, отвертываясь от его изгиба. — Вы получите дюжину луковиц. Обратитесь к моей экономке. Каэтан Феликсыч будет любезен — проведет вас к ней.
— Чрезвычайно вам обязан. Испанский лук — был условие моего счастья, — встал и поклонился Усиков. — И не смею вас больше обременять.
— Не обременили, — сказал Щека. — Я к луку потерял аппетит. Прикрываю плантации.
Вуйштофович недовольно поглядел на Щеку, встал и решительно сказал:
— Пану Усикову время идти. Марьяж — тó есть хлопотливое дело. Идемте, пан, к пани экономке.
Они пожали руку Щеке и пошли, а он крикнул им вслед:
— А в «Повести о глупости человеческой» у меня еще осталась беленькая страничка!
На кухне Вуйштофович вежливо осведомился у экономки, здоров ли пан, — и высказал предположение, что медицинская помощь, не предрешая пока, в какой форме, была бы полезна пану. Экономка согласилась с ним и добавила, что она и сама кое-что замечает, — но не сказала, чтó именно, и принялась отбирать испанские луковицы для Усикова. Усиков принял луковицы и чувствительно поблагодарил. Вуйштофович же, прощаясь, еще раз посоветовал прибегнуть к компетентным указаниям медиков.
Экономка, седая и толстая, проводив посетителей, задумалась:
— Никогда еще своего лука из дому не выпускал. Лет пять назад, просили к губернаторскому столу — не дал, для архиерея просили — сказал: «Прошу его преосвященство ко мне отведать, коли желает». А тут — со двора выпустил лук. Не к добру это.
И она стала с этого дня следить за Щекой.
Но следить было трудно. Щека целыми днями пропадал из дому. Его видели то там, то здесь в городе. К Вуйштофовичу он не заходил вовсе.
Однажды Щека пришел к Коняеву и сказал с порога: