Иван Шмелев - Пути небесные. Том I
В зале горела только боковая лампа у двери — и было тускловато. Вагаев стоял у ландышей и смотрел в окно. Услыхав шорох, он быстро обернулся и, вытянув руки, подошел очень близко, «совсем как свой». Как и раньше, при встречах с ним, Даринька оробела и смутилась. Он был, как всегда, блестящий, оживленный, звонкий, сильный, обворожительный, с ласково-смелыми глазами. Сказал мягко и выразительно, как счастлив, что ее видит, взял покорную ее руку, поцеловал медленно, будто пил, и, продолжая удерживать, взял другую, поцеловал нежно и выразительно, как бы благодаря за что-то, подержал вместе, словно хотел согреть, и сказал, обнимая взглядом: «Но почему такие холодные… как льдышки!» Любуясь ее смущением, заглядывая в убегавшие от него глаза, он свободно ее разглядывал, сверху вниз. «Сегодня — совсем другая, девочка совсем… прелестная девочка… Что с вами?.. — переменил он тон, увидев, как Даринька отвела голову и старалась отнять у него руки, — почему плачете?.. Простите, если я… Что-нибудь случилось?..» Он поддержал ее и повел к дивану. Даринька помнила, что он успокаивал ее. Но слов не помнила.
Она сидела на «пламенном» диване. Так называл шутливо Виктор Алексеевич памятный диван, крытый пунцовым шелком, где когда-то нашел разорванную золотую цепочку Дариньки. Играя саблей, Вагаев стоял перед ней взволнованный, спрашивал, что случилось, просил извинить, что не вовремя, кажется, заехал, просил смотреть на него как на самого преданного друга. Растроганная участием, Дарипька сказала, что у нее большое горе, скончалась матушка Виринея, родная самая. Матушка Виринея?.. — это в монастыре, где… стояли под воротами в метели? Да, в Страстном. И Даринька сказала, как матушка ее любила. Это ее расстроило, и она залилась слезами. Теперь никого у нее, никого… И услыхала, как Вагаев сказал с укором: «И вы можете говорить — никого!» Эти слова проникли в ее душу, и она с благодарностью взглянула, — «озарила детскими глазами», — он высказал ей это.
— Редкая вела бы себя так непосредственно, — рассказывал Виктор Алексеевич. — В таком расплохе не вышли бы к гостю, извинились. Даринька не нашлась — и не совладала с собой, расплакалась. Легкодушный, избалованный женщинами, Вагаев оценил эту детскую чистоту. Слезы, озарившие глаза Даринькн, растрогали его чрезвычайно.
Он стал перед нею на колени, взял за руку, она испугалась, хотела встать. Он ее успокоил, сказал, что склонился не потому… не перед женщиной, а поклонился ч е м у-т о в ней, чего не встречал ни в одной из женщин… что поразило его в тот день, когда они встретились впервые… что влечет к ней неодолимо, чего не выразить… единственные в мире ее глаза. Он говорил горячо, но такое же говорил ей и Виктор Алексеевич. Это напомнило ей о прошлом, и она закрыла лицо руками. «Я жизнь бы за вас отдал!» — услыхала она страдающий — показалось ей — голос Вагаева. Так никто еще ей не говорил. Она подняла к нему заплаканные глаза, глубокие от страдания и тени, и ч т о-т о в них уловил Вагаев. Он взял ее руку, сказав — «позволите?» — стараясь поймать убегавшие от него глаза, и умоляюще прошептал: «Словами скажите мне, что сейчас сказали глазами… я это видел!» Даринька испуганно шептала: «Я ничего не говорила… не надо так». Вагаев отошел к ландышам у окна. «Скажите прямо, вы хотите, чтобы я уехал?» Она покачала головой. «Вы не хотите..»
Если бы даже приказали ему уехать, он был бы не в силах это сделать: нельзя со стихиями бороться, нельзя. Метель остановила все дороги. Орловский поезд дошел только до Подольска, и пришлось загнать две тройки, чтобы прорваться через снега — «чтобы сегодня увидеть вас!». «Скажите, вы думали обо мне?» — спросил неожиданно Вагаев. Это смутило Дариньку. «Думали?..» — повторил он тихо. Она молчала. «Вы думали, я з н а ю… я это чувствовал, и вот почему я здесь». — «Не знаю… — сказала Даринька в замешательстве, — вы прислали ландыши… и я… да, думала о вас». — «Вы з н а е т е… — загадочно произнес Вагаев. — Мы оба з н а е м».
Он тронул саблей еще висевшую на корзинке карточку. «Это не „из Полтавы“, как тут написано». Даринька не понимала, почему он сказал это. В Орле он получил депешу от барона: барон просил поглядеть харьковские имения. Он без всякого удовольствия поехал, это и без слов понятно. «Но случилось нечто для меня знаменательное… и вот почему я з н а ю, что вы думали обо мне. Да, думали?» — повторил Вагаев. «Я не знаю…» — растерянно прошептала Даринька. «Вы приказали мне вернуться!» — отчетливо произнес Вагаев. «Я?..» — изумилась Даринька- и посмотрела испуганно. «Глаза какие!.. — воскликнул он, целуя ее взглядом, и замолчал, увидя, как опять Даринька смутилась. — Простите, не буду больше, — сказал он нежно, — буду совсем спокойно».
Даринька признавалась, что «все это смущало мою душу неодолимой п р е л е с т ь ю».
Вагаев продолжал спокойней.
Из Орла он выехал на Курск в 6 утра, почтовым. Накануне весело встретили Новый год в Дворянском собрании, его провожали на вокзал всем городом, и он совершенно забыл дать в Москву срочную депешу на Петровку — заказать ландыши, как хотел. Но можно было послать из Глазуновки, где принимают телеграммы. Глазуновку он прозевал, проспал, и вот, за какую-нибудь минуту до Понырей, проснулся, словно его пронзило! — «услыхал в а ш голос! Не верите… — улыбнулся Вагаев грустно, следя за ней. — Я ведь „обольститель и пустоватый малый“… от Виктора слыхали!» Даринька смутилась. «Ну, можете не верить.
Продолжаю. Мне приснилось, будто я в степи, глубокий снег, ночь, метель… совсем как у монастыря, т о г д а. Как вы слушаете!., и — не верите?.. Но продолжаю в ы д у м ы в а т ь. Метель… и где-то, близко-вы, но вас не вижу. И жду, и жду вас».
Даринька глядела на него в испуге. Такой же был и ее сон, вчерашний, новогодний, в е р н ы й. Так и она стояла в снегу, в сугробе, у церковки, ждала кого-то, а он все не приходит… потом поезд, весь занесенный снегом. «Как вы глядите!..» — восторженно сказал Вагаев, взял ее руку и поцеловал. Она не отнимала. «И вдруг слышу… милый голос зовет меня, далекий голос: „Ди-м-а!..“ — ваш голос». «Вы придумали…» — веря и не веря, вздохнула Даринька, «Клянусь вам! — сказал Вагаев, звякнул саблей. — Вами клянусь, выше — для меня нет клятвы! Тот самый голос, как тогда, в метели… помните? Этот голос проник мне в сердце, и я проснулся, в последнюю минуту… поезд стучал на стрелках, подходил к станции. Вы позвали, и я послал депешу — „возвращаюсь“. Вы з в а л и — я явился. Не верите…»
Даринька молчала, прикрыв глаза.
«Послал, н е з н а я, есть ли поезд, — продолжал Вагаев. — Не думая, весь в вас, весь с вами… назначил день, вы помните, — „разрешите заехать з а в т р а?“. Вы сейчас поймете, почему я говорю про поезд. В сутки проходит только один поезд, прямого сообщения, а я — назначил! А вдруг — прошел? Вы слушаете? Спрашиваю, — поезд?.. Говорят — с е й ч а с подходит. Помню, подумал: вот удача!.. Не верите… И дал сейчас же вторую телеграмму, срочно о ландышах».
«Но… там написано, что „из Полтавы“?..» — смутившись от его лжи, сказала Даринька.
«Ах, вы про карточку… это же глупая описка! — вскричал Вагаев, сам смутившись- Чем же убедить вас, что я не лжец!.. Я не мог бы быть у вас сегодня, если бы-„из Полтавы“! Даль такая… как бы я мог! Пьяные телеграфисты переврали, или в Москве не разобрали, в магазине… „Поныри“, „Полтава“, — тоже „По“! Да вот вам доказательство!.. — вскричал Вагаев, что-то вспомнив, и достал бумажник. — Вот квитанция… видите, штемпель- „Поныри“? видите — „срочно, 20 слов, Москву!..“ И теперь не верите?!..»
Дарннька очнулась, подняла ладони и молитвенно, как произносят имя Божие, сказала: «Господь с вами, я вам верю…» Так она делала всегда, когда хотела успокоить. Сказала как в забытьи, думая о чем-то, владевшем ею. «Благодарю вас, ангел нежный…» — взволнованно сказал Вагаев, взял руку, поцеловал в запястье, выше… — дальше не позволял рукавчик.
Даринька не отняла руки, — «не сознавала».
«Не знаю, что со мной… — шептал Вагаев. — С той ночи, когда стояли у монастыря, помните… выдали мне урок, что „так нельзя“… когда рассказывал вам о метели, о „чуде“… и вы назвали с такой нежностью… с той чудесной ночи думаю о вас, ношу вас в сердце… не могу без вас! Не думал, что так серьезно и так… больно. Вы плачете…»
«Вагаев, — вспоминала Даринька, — так никогда не говорил, так искренно, проникновенно нежно». И она не совладала с сердцем.
«Как вы устали, бледная какая… я утомил вас… — тревожно говорил Вагаев, — я сейчас уйду… — Кукушка прокуковала 10. — Вы позволите, еще заехать… не стеснит вас?» Даринька молчала. Он ей напомнил, — не так, как на крыльце недавно, с усмешкой, когда спросил, про Карпа: «Это что-нибудь страшное?» — напомнил, как она озиралась и шептала: «Карп, кажется?» — «Может быть, вас стесняет, что я бываю, когда Виктор в Петербурге… скажите откровенно, я примирюсь, как мне ни трудно… скажите…» Даринька вздохнула. И сказала, как чувствовала ее сердце: «Нет, все… т е п е р ь». Вагаев поразился, как она сказала это. Он спросил; «Но почему вам все равно… т е п е р ь?» Даринька сказала только: «Не надо говорить… мне больно».