Петр Боборыкин - Китай-город
— А?.. Уж конец!.. Сколько же тут актов?.. Пять?..
Тася молчит. Она сидит с закрытыми глазами. Ей не хочется выходить из своего мирка. Перед ней все еще движутся живые люди с такими точно лицами, платьем, прическами, какие она видела в театре лет больше восьми назад.
Верочку играла тогда ее любимая актриса…
Но было ли у ней столько чувства, и огня, и веселости, как у Таси, вот сейчас?.. Кто решит, у кого справиться?
— Merci, дружок, merci!.. — бормотала Катерина Петровна. — Сна не было… а теперь… я чувствую, что засну…
— Бабушка милая!.. За откровенность спасибо! Почивайте…
— А который час?
— Скоро двенадцать, — сказала уверенно Фифина.
— Пора и спать, — выговорила, зевая, Катерина Петровна. — Ты кончила, Фифина?
— Я сейчас постелю, maman.
— Дайте я! — вызвалась Тася.
— Зачем это, дружок… Ты столько читала, трудилась!..
— Мы сейчас!
Они поднялись вместе с Фифиной, принесли из темной каморки тюфячок, простыню, две подушки и вязаное полосатое одеяло. Старухи никогда не звали горничных и делали все сами. Постель была готова в две-три минуты. Тася простилась с бабушкой, пожала руку Фифине и спросила, стоя в двери:
— Что скажете про Верочку?
— Мастерица ты читать… Что же она, под конец-то умирает?
Тася расхохоталась.
— Нет, бабушка! Это не драма…
— А мне казалось… к этому идет дело.
Старуха начала тихо смеяться и сделала рукой внуке.
"Сердиться на них нельзя… Надо читать вслух… это главное… А потом?"
Тася остановилась со свечой в руках в зале, где на ломберном столе виднелся поднос с графинчиком водки, бутылкой вина и закуской. Она поставила свечку на пианино… Давно она не играет… И музыку она любила, увлекалась одно время опереткой, разучивала целые партитуры. Но это недолго длилось. У ней голос, когда она запоет, жидкий, смешной. Да и далеко ушла та полоса ее девичьей жизни, когда она видела себя в опереточной примадонне. Теперь она знает, что такое она будет на подмостках, если когда-нибудь попадет туда.
В зале очень свежо. Тася вернулась к себе, накинула на плечи короткое темное пальтецо и начала ходить около пианино. Из передней раздалось сопенье мальчика. Мать спит после приема морфия. Не надо ей давать его, а как откажешь? Еще месяц, и это превратится в страсть вроде запоя… Такие случаи бывают… И доктор ей намекал… Все равно умирать…
Тася поймала себя на этой мысли — и вспыхнула. Кому она желала смерти? Родной матери! Ужели она дошла до такого бездушия? Бездушие ли это? Доктор не скрывает, что ноги совсем отнимутся, а там рука, язык… ведь это ужасно!.. Не лучше ли сразу!.. Жизнь уходит везде — и в спальне матери и в комнате старух. И отец доедает последние крохи… И братья… Оба "мертвецы"!..
Она давно зовет их так. Сегодня она попробует… Но ведь спасти никто не может все семейство? Дело идет о куске, о том, чтобы дотянуть… Дотянуть!..
В передней вздрогнул надтреснутый колокольчик.
X
Мальчик не сразу услыхал звон. Тася растолкала его и осмотрела закуску, состоявшую из селедки и кусочка икры. Хлеб был один черный.
В залу вошел ее отец. Валентину Валентиновичу Долгушину минуло пятьдесят девять лет. Он одевался отставным военным генералом. Росту он среднего, с четырехугольной головой, наполовину лысой. Лицо его пожелтело. Под глазами лежали мешки и зеленоватые полосы. Широкие бакенбарды торчали щетками. И без того густые брови он хмурил и надувал губы. В глазах перебегал беспокойный огонек… Его генеральский сюртук спереди у петель сильно лоснился. Шпор он уже не носил. Живот его выдавался вперед, и одну ногу он слегка волочил. Его пришиб года четыре назад первый удар.
— Еще не спишь? — спросил он дочь и бросил картуз на тот стол, где стояла закуска.- Et maman?.. Comment va-t-elle?..[62]
Этот вопрос задавал он каждый раз, непременно по-французски, но в спальню жены входил редко… Целый день он все ездил по городу и домой возвращался только обедать и спать.
— Был маленький припадок, — ответила Тася.
— Que faire!..[63]
Валентин Валентинович издал особый звук своими выпяченными губами, налил себе водки, отломил корочку черного хлеба и сильно наморщил переносицу, прежде чем проглотить.
Потом он присел к столу и начал ковырять икру.
— Nica n'est pas rentré?[64]
— Non, papa…[65]
С отцом Тася говорила свободно; но больше смотрела на себя как на наперсницу в трагедии, когда он изливался за ночной закуской или за обедом.
— В клубе его не было…
— Ты из клуба?
— Да… кабак! Еда отвратительная… Хотел заказать судачка. Подали такую мерзость — я приказал отнести назад. И что это за народ теперь собирается… какие военные? Шулер на шулере… Я заехал… по делу… Думал найти там одного нужного человека.
О делах отец говорил Тасе постоянно. Его не оставлял дух предприятий. Он все ищет чего-то: не то места, не то залогов для подряда. Тася это знает… Вот уже несколько лет доедают они крохи в Москве, а отцу не предложили и в шутку никакого места… хотя бы в смотрители какие… Она слышала, что какой-то отставной генерал пошел в акциз простым надзирателем, кажется… Отчего же бы и отцу не пойти?
— Не нашел? — равнодушно спросила она.
— Разумеется, прождал, — с каким-то удовольствием ответил Долгушин. — Вонь везде, пахнет едой, в читальне депеш не мог добиться… Кабак!..
Он крякнул и выпил рюмку красного вина.
Вино покупали крымское. Но и оно — шесть гривен бутылка. Отец не может не пить красного вина… А долго ли он будет пить его? Доктору больше месяца не плачено… Но говорить с ним об этом бесполезно.
— Послушай, Таисия, — начал опять генерал другим тоном, — который тебе год?
— Двадцать второй, папа.
— Однако!..
Голос у него давно охрип; он думал, что хрипота к нему очень идет.
— Ни больше ни меньше, папа…
— Надо выезжать…
— Куда?
— Выезжать? Здесь нечего и тратиться… А в Петербурге другое дело. Брат может раскошелиться…
— Ника?
— Это его дело! Месяца два-три ты проведешь там… Пора об этом подумать.
— Полно, папа, — серьезно возразила Тася.- Maman недвижима… В доме — никого.
— Maman будет недвижима… очень долго… Ты это знаешь.
— Я не пойду к Нике!..
Она не боялась отца и знала, что все это он затеял так, сейчас вот, ни с того ни с сего.
— Партию нужно!..
— Ах, полно, — махнула она рукой и отошла к пианино.
Генерал жевал селедку.
— Однако, мой друг, — начал он более тронутым голосом, — вникни ты в свое положение… Я мечусь, ищу, бьюсь и так и этак. Но разве моя вина…
— Да я и не виню тебя.
— Нет, моя это вина, что нынче такое подлое время? Qu'est ce la noblesse?.. Rien!..[66] Всякая борода тычет тебя пузом и кубышкой. Не угодно ли к нему в подрядчики идти?.. В винный склад надсмотрщиком… Этого еще недоставало!
— Поступи на службу, — сказала опять очень серьезно Тася.
— Куда? Портить все, когда нужно только переждать. Меня возьмут, я знаю… И в воинские начальники, и в Западный край предводителем, мировым судьей.
"Никуда не возьмут", — думала Тася.
— Но зачем я закабалю себя, когда у меня есть план?
Генерал остановился.
— Служба вернее…
— А вы?
— Мы останемся здесь… Тогда можно будет отдавать этот дом внаймы. Лошадей не надо.
— Ты мне тычешь в нос лошадьми… Des rosses![67] Перевод денег!
— Ты сам же это находишь.
— Brisons-là![68]
Обыкновенно этим и оканчивались ночные разговоры. Отец смешно рассердится, скажет "brisons-là" или "нечего меня учить" — и выпрямится во весь рост.
Так вышло и теперь.
— Прощай!
Тася подошла к нему. Он ее перекрестил и, скрипя сапогами, ушел в кабинет, куда за ним всегда отправлялся мальчик Митя, заспанный и без галстука.
Тася проводила отца глазами, дождалась возвращения мальчика, велела ему убрать закуску и тихонько пошла к себе.
Она сняла платье, но не ложилась в постель, а в кофте и туфлях присела к столу и начала еще раз перечитывать "Шутники".
В два часа позвонили. Она слышала шаги. Потом все стихло. Брат ее Ника услал Митю и собрался спать. Раздевается он сам. Она накинула платок и вышла из комнаты.
XI
В гостиной в два окна, с облезлой штофной мебелью и покосившимися половицами, на среднем диване приготовили постель. Когда Тася приотворила дверь, ее брат Ника — Никанор Валентинович — снимал с себя сюртук с красным воротником и полковничьими погонами на белой, кавалерийской подкладке. Он обернулся на скрип двери.
— Tiens![69] — сказал он усмехнувшись.
Ника вышел в отца — только на два вершка больше его ростом. Он начинал уже толстеть. Щеки с черными бакенбардами по плечам, двойной подбородок, скулы, калмыцкие глаза и широкий нос — все вместе составляло наружность ремонтера, балетного любителя и клубного игрока. Ноги в рейтузах он расставлял, как истый кавалерист. На крупных пальцах его с неприятно белыми ногтями блестели кольца. Из-под манжеты левой руки выползал браслет. От него сильно пахло духами. Лицо раскраснелось, и запах духов смешивался с парами шампанского. Под сюртуком он жилета не носил. Белая, тонкого полотна рубашка с крахмальной грудью, золотыми пуговицами и стоячим глухим воротником поверх офицерского галстука делала грудь еще шире.