Михаил Чулков - Русская проза XVIII века
— Государь мой, — сказала муса, — вам должно знать, что деньги, выручаемые за мои товары, определены единственно на прокормление разумных и добродетельных людей, находящихся в крайней скудости, и, следовательно, я в рассуждении сих бедных ничего уступить не могу.
— Ах! что много, то много, — сказал старик, — возьми, я придам еще сто рублей, что сделает восемь тысяч сто рублей, и все чистою серебряною монетою. Прошу, милостивая государыня, подумать.
— Что тут еще много думать, — вскричал другой богач и, вынув свой кошелек, сказал: — вот вам восемьдесят тысяч рублей.
— Весьма изрядно, государь мой, — сказала ему муса, — я рада вам служить, однако я должна вам напомнить, что вы будете сожалеть о своих деньгах, если вы у моих трех больших сестер не купили разума, добродетели и здравия. Ибо без сих вещей лекарства мои или вовсе ничего не пособят, или будут только вам причинять беспрестанные мучения, от чего и жизнь ваша будет вам в тягость.
— Да где ж сии три сестры? — спросил богач.
— Поищите только их; они, чаятельно, еще в городе.
Богач приказал их по всем домам искать; вестники разосланы были, чтобы спрашивать их по деревням, однако нигде их сыскать не могли.
К пятой мусе, провозглашающей увеселения, бросились толпами молодые женщины и мужчины, жаждущие сих товаров, и с таким стремлением, что ее сшибли с ног и она, упав, разбила свой ящик. Тогда с превеликою жадностию хватали увеселения и оные дружка у дружки с толиким насилием из рук вырывали, что ничего целого не осталось. Имеющие же у себя маленькие оных отрывки досадовали, что им всего не досталось; а завистию истаевали, что прочие удержали у себя то, в чем первые еще недостаток имели. Муса негодовала на людей за их неистовое стремление, которое единственно причиною, что увеселения их испорчены: ибо она хотела им уступить оные добровольно и без малейшего повреждения.
Шестая из сих мус кричала: честь! Тогда народ с толикою наглостию бросился за сим товаром, что от чрезмерныя тесноты произошла драка, а от драки и самое убийство. Вскоре подоспевшая стража привела мусу в безопасность и избавила ее от сверкающих мечей, подъемлемых над ее главою. Во время сего неистового волнения жителей отперши она неприметно свой ящик вынула оттуду истинную честь и наполнила оный пустыми только титлами. Сие учинив, вскричала:
— О люди! я вас усильно прошу, будьте несколько скромны и ведайте, что истинная честь сама собою к вам придет.
Однако они, несмотря на ее просьбу, преодолели стражу, разломали ящик и сражались меж собою, не щадя и жизни, за пустые только титлы, находившиеся в оном. Что до меня касается, то я весьма дивился, увидев меж ими и тех людей, кои обыкновенно проповедывали о едином только смиренномудрии; а крайне изумился, узрев превеликую толпу благородных, притом не весьма достаточных и обер-офицерских дочерей, слезно просящих себе у мусы зажиточных и случайных супругов{116} и которые бы из высокородных или, по крайней мере, не меньше высокоблагородных были{117}. Муса, посмеваяся толь глупому их поступку, размышляла в себе: «Пускай глупые бегают с одними только титлами, а я хочу истинную честь опять вручить Аполлону, да увеличит он сам ею того из смертных, который всех их достойнее будет». В сих мыслях, посмотрев несколько на меня с приятным и веселым видом, оставила она город, как нечаянно нашла меньшую свою сестру, которая деньги носила, лежащую без чувств у градских ворот. Тогда возопила она:
— Увы, любезнейшая сестрица! что сделалось с тобою? Колико соболезную я, нашед тебя в толь горестном состоянии!
Наконец умирающая муса, пришед несколько в себя, с тяжким вздохом произнесла:
— Ах! сколь я счастлива, что вижусь еще с тобою; ты возвращаешь жизнь мою, которую я было почти потеряла. Никогда я себе вообразить не могла, чтобы человеки столь безумны были. Ступай, сестрица, удалимся от сих уродов: дай мне убежище, ибо я всеминутно в опасении, дабы они опять на меня не напали.
— Да что же они тебе сделали?
— Представь себе, — отвечала она, — тысячу волков, томимых чрез восемь дней гладом, и меж коих бы человек, несший на плечах агнца, попался; так имеешь ты живой образ того, что мне с моим денежным ящиком случилось. Ибо лишь чуть только я в градские ворота вошла и сказала: что я деньги несу и хочу оные давать имеющим в них надобность, то тьма людей меня покрыла. Находившиеся в жилищах из окошек стремглав валились; придворные с лентами и ключами, остановив вдали свои кареты, пешком бежали; тысящницы вдовы{118} и богатые девицы с прежалким воплем повергали к стопам моим просительные бумаги; стихотворцы и ученые бездыханны летели с Еликона{119} с одами и посвящениями высоких своих творений; словом, всех чинов и состояний градские жители стекались ко мне со всех четырех сторон и, повергнув меня с моим денежным ящиком на землю, оный разбили. Тогда они все хватали, рвали, а чего в руки захватить не могли, то хватали ртом и зубами. Наконец, не нашедши уже ничего более в ящике и на земле, сорвали с меня одежду, обыскивали в карманах и пороли платье. Тогда, бросив меня почти бездыханну и мертву, те, коим ничего не досталось, начали у других насильно отнимать, а чрез то вступили в толь жестокое междоусобие, что ни единый оттуду с целою головою не ушел, и чем более кто себе денег захватил, тем больше он израненным и изувеченным остался.
Боги, получив таковое от мус известие и узнав, коль алчно человеки ищут увеселений, чести и богатства, твердо положили жаловать впредь сими тремя вещами тех только, кои имеют разум и добродетель. Но исполнен ли потом сей приговор или и поныне еще в недействии остался, о том не могу я заподлинно уверить.
Любопытный зритель.
P. S. Сказуют, что сему любопытному зрителю одна муса подарила превеликие два штофа разума; а другая, продающая честь, пожаловала его достоинствами, то есть честностию и скромностию.
Франт и франтиха.
Офорт П. Н. Чуваева (?).
Конец XVIII в. — начало XIX в.
Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.
II
Перевод
{120}
Г. живописец!
Я теперь Неудобо-разумо-и-духодеятелен! Прошу я вас, г. м., именем всея нашея дружбы, приказать хотя на мой кошт выпечатать сие слово большими, а если можно, и красными еще буквами: оно есть новое и высокое изобретение осьмаго-надесять столетия; а я, имея счастие быть оного первым творцом и знаменателем, хочу оное предать потомкам от рода в род и на множество веков. Впрочем, дабы избавить всех строителей новороссийского языка от излишних и суетных трудов, то я верною им в том порукою, что оного слова не находится ни в славенских книгах, ни в старинных летописях, ниже и в самых едкостию древности обетшалых рукописях; а собственно начертано оно неистребимыми знаками на скрыжалех моего сердца. Чрез сие предварительное уведомление желаю я освободиться навсегда от ученого прения и многообразных толков; сверх сего, предоставляя себе только одному право винословствовать об оном, могу неукоризненно и во всякое время в разговорах и сочинениях моих изображать свойство душевного и телесного моего состояния одним только выражением, то есть что я Неудобо-разумо-и-духодеятелен!
Да что ж оное значит, всекоиечно спросите вы меня? На сие ответствую, что я то ощущаю только во внутренности моей, изобразить же оного на словах никак не могу. Также я нимало не понимаю, относится ли оное больше к разуму или духу; принадлежит ли к числу болезней или к другим каким сокровенным действиям душевным; а знаю только то, чего оное не означает. Например, если бы кто назвал меня, но порознь, туманным, или прискорбным, или пасмурным, всегда в сообществе молчаливым, всем недовольным и на все негодующим, или всеминутно стенающим, погруженным в глубокую задумчивость и в черную тень дум; или бы захотел меня выхвалить самыми модными петербургскими словами, то есть назвать меня страждущим сердечною болезнию, или ипохондриею: то я бы всеми сими хотя блистательными, однако порознь мне приписываемыми титлами нимало не был доволен. Напротив того, единое слово Неудобо-разумо-и-духодеятелен всего мне на свете милее, и оно все вышереченные достоинства в превосходном степени и в одно время замыкает в себе. Притом гораздо похвальнее, ежели я представлю собою главу или испещренный вертоград всех петербургских ипохондриков, нежели когда только называться буду притворным или, что все равно, простым ипохондриком.
Но уже приступаю к решению другого вопроса; то есть каким образом взошел я на сей степень престранных дум и чувствований. Общее и повсеместное есть правило, что каждый ищет себе подобного: ибо равные мысли, единообразный нрав и сходные чувствования притягают, так сказать, одного ко другому. Кто не знает, что сраженные жестоким наветом всегда обращаются и беседуют с подобными только себе; несчастного любовника сердце неприступно всем веселиям и утехам мира; но когда равною судьбою гонимый уверяет его, что нет во свете для любви ничего невозможного, что наконец и самые непреклоннейшие сердца смягчаются и любовным истаевают пламенем: тогда некий приятный луч новыя надежды и отрады вливается в душу его. Следовательно, и я, имев честь служить почти с полгода в чине простого ипохондрика, во всем подвластен был тому же закону. Ибо для ипохондрика нет во свете ничего увеселительнее, как видеться повседневно и быть вместе с ипохондриками. Вследствие сего закона глубокомысленное наше общество благоволило учредить каменный берег всегдашним нашим сборищем. Признаюсь, г. м., что я по вступлении в новый чин, то есть в ипохондрию, первые два или три месяца почти не сходил с берега; и когда я на целый свет уже равнодушным оком взирал, тогда один только берег утешал еще печальную мою душу. Представьте только себе двадцать или, по крайней мере, десять совершенных ипохондриков, собравшихся в единое место; вообразите себе их наружный пасмурный вид, странные, а часто ужас наводящие телодвижения и слова, прерываемые всеминутно то воздыханиями, то глубоким отчаянием; и скажите без всякого ласкательства, есть ли какое в свете сего прелестнее позорище? — Правда, чтоб видеть сие явственнее еще, потребно самому иметь и очи и чувства ипохондрические; но я, благодаря бога! будучи оными всещедро одарен, надеюсь представить вам самую живейшую картину тех лиц и особ, с коими я на берегу часто обращался. Один, например, произносит громко хулу и клевету на свое отечество; называет оное неблагодарным, что оно, забывая его достоинства, которые в его записной книжке им самим и весьма изящными красками изображены, и невзирая на все его чины, снисканные ему то ближними, то искренними, то усильными просьбами, считает его без разбора наряду со другими. Другой проклинает свое рождение, жизнь и судьбу; возносит жалобу к пустыням, морям и дремучим лесам; уверяет их лиющимися слезами, что дни его премененны в смертельный яд и что он твердо уже вознамерился иттить искать себе дружбы и любви со зверьми, а не с человеками: ибо обожаемая им повелительница — повелительница, которая по искусству своему… преобратила его своим непостоянством в дурака; иной, севши на безмолвный камень и потупив очи в землю, беседует с нею: о ты! свидетельница моих мучений — им не будет уже конца — не будет для меня в жизни сей никакой отрады. Итак, тщетно я тебя тягчу: уготови мне здесь прохладный одр, где прискорбный мой дух, гонявшийся за прелестною тению несклонныя любви, навсегда успокоится. А ты, прекрасная дщерь! поразившая некогда сердце мое твоею добродетелию, проходи иногда мимо сени моей, воззри хотя единожды кротким и жалостию растворенным оком на то злачное место, в котором храниться будет прах мой, посвященный твоим достоинствам в жертву и горящий к тебе вечною любовию![28] — Вот, государь мой, какими я разительными видами почти вседневно, ходя по берегу, наслаждался. Я каждый раз, видя пред собою сих ничем не излечимых страстотерпцев и внимая толь печальному отзыву, производимому их жалобами и воздыханием, точно представлял себе, что природа, изъявляя свое сожаление о моем состоянии, сама издавала эхо сие: таковым сладким мечтанием довольно напитавши чувства и душу мою, возвращался в дом с превеликим удовольствием.