Иван Горбунов - Воспоминания
Михайло Семенович должен был посторониться, и, мне кажется, в этом и вся причина его нерасположения к пьесам нового писателя. Невозможно, чтобы мог величайший из русских артистов, видавший на своем веку всякие виды, живший духовной жизнью в самом ученом и образованном кругу, пятьдесят лет прослуживший драматическому искусству, мог не понять таких созданий, как «Свои люди – сочтемся», «Бедная невеста», «Не в свои сани не садись», а он прямо говорил, что он их не признает, а об «Грозе» отзывался с отвращением. В споре об этой пьесе он до того разгорячился, что стукнул костылем и со слезами сказал:
– Простите меня! Или я от старости поглупел, или я такой упрямый, что меня сечь надо.
Садовский объяснял это по-своему:
– Ну, положим, Михаил Семенович может дурить на старости лет: он западник, его Грановский наспринцовывает, – а какой же Шуйский западник? Он – Чесноков.[40]
Объясняли это еще тем, что круг, в котором вращался Михаил Семенович, так называвшиеся в то время «западники» (Грановский, Кудрявцев,[41] Катков), неприветливо смотревшие на нового автора, который, за принадлежность к «молодой редакции» «Москвитянина», сопричастен был к лику славянофилов.
Все-таки на конце своей славной жизни, года за три или четыре до смерти, ветеран-художник протянул руку примирения Любиму Торцову и сыграл его в Нижнем Новгороде (не знаю – повторил ли он эту роль в Москве). С потоком слез обнял он и…
Мы участвовали на литературном утре в Московской четвертой гимназии, в доме Пашкова. Читали А. Н. Островский, П. М. Садовский, М. С. Щепкин, С. В. Шуйский, И. В. Самарин и я. Блестящая публика собралась на наше чтение, тем более что сбор с него поступал в одно из благотворительных заведений, и раздачу билетов приняли на себя дамы высшего света.
Вышел на эстраду Михаил Семенович. Долго неумолкавшим громом рукоплесканий встретила его публика. Кончился восторженный прием. Михаил Семенович стоит молча… Аплодисменты раздаются снова… Молчание*
– Старик забыл, – говорит Шуйский. Гробовое молчание.
– Столбняк нашел! Надо выйти подсказать, – говорят.
На меня пал жребий идти на эстраду. Что подсказать? Кажется, на афише не было назначено, что он будет читать. Кто говорит – «Полководец» Пушкина; кто говорит – про Жакартов станок,[42] стихотворения, которые он читал часто.
Наш Щепкин не раз про Жакартов станок
Рассказывал нам со слезами, —
И сам я от слез удержаться не мог,
И плакали Корши[43] все с нами.
Решили: про Жакартов станок.
Я вышел на эстраду и сказал совсем растерявшемуся Михаилу Семеновичу первый стих:
Честь и слава всем трудам…
Старик воспрянул и с страстным одушевлением прочитал стихотворение (это было за два года до его смерти).
– Что с вами, Михаил Семенович? – окружили его, когда он вошел в залу, из которой выходили на эстраду.
– Да уж, должно быть, к праотцам пора! А тебе большое спасибо! – обратился он ко мне. – Я думаю, тебе конфузнее было выходить, чем мне молча стоять.
– Мы не знали, что вы хотите читать: мы думали подсказать вам «Полководца», – сказал Самарин.
– Совсем бы зарезали! «Полководца» уж я давно не читал, а это-то сегодня раза три пробежал, – отвечал Щепкин.
С потоком слез обнял он меня и в то же время Островского. Сцена была чувствительная. Не помню слов, какие говорил Щепкин, но помню, что Александр Николаевич очень растрогался.
– Какой счастливый Александр Николаевич! – сказал Садовский, когда мы пошли домой.
– Чем?
– Как чем? Михаил Семенович-то «приидите поклонимся» ему сделал.
В театре также были славянофилы и западники. Щепкин, Шуйский, Самарин были западники, Садовский был славянофил.
– Любовь, ты западница или славянофилка? – обратился раз Садовский к Л. П. Косицкой.
– Я, милый мой, на всякое дело гожусь, лишь бы правда была. Ты какой веры – славянофил? Ну, я с тобой на край света пойду. А вот Шуйский западник, – может, его вера и лучше твоей, только от нас подальше, – отвечала веселая Любовь Павловна.
Знаменитая актриса Аграфена Тимофеевна Сабурова называла театральных западников «хлыстами».
– Сережа, – говорила она С. В. Васильеву, – ты не вздумай в их компанию перейти – я с тобой играть не стану.
Садовскому от западников сильно доставалось. Ленский писал на него грубые эпиграммы и вообще на его счет острословил. Как актер, он стоял далеко не на первом плане, хотя и играл Хлестакова, но знал французский язык, хорошо переводил и переделывал водевили, писал гладко стихи, что в то время ставилось в заслугу. Образованья был невысокого, эпиграмма его не была «хохотунья» и часто обличала в ее авторе отсутствие литературного вкуса, ни для акафиста[44] ему, ни для печатного станка не годилась, но в своем кружке, в веселой компании, в купеческом клубе, в кофейной Московского трактира, – цена ей была высокая. Оставшиеся в живых, уже убеленные сединами бывшие бражники и весельчаки доныне вспоминают веселые беседы с участием Д. Т. Ленского, человека нервного и раздражительного. Пословица говорит: «Для красного словца не пожалеет родного отца». Так и он: поздравляя, со слезами на глазах, М. С. Щепкина с предстоящим пятидесятилетним юбилеем, он в ту же минуту изрек:
Заиграет оркестр Сакса,
И запенится Аи,
Зарыдает старый плакса,
А с ним денежки мои.
Приглашенный на один роскошный обед в какой-то ресторан в качестве гостя, он дает такой отчет об этом обеде:
Обед наш был весьма негоден,
Не много было и ума:
Нам речи говорил Погодин,
А деньги заплатил Кузьма.[45]
Мы все ждали с нетерпением первого представления «Бедность не порок». Начались репетиции, и мы с Александром Николаевичем бывали на сцене каждый день. Наконец, пьеса 25 января 1854 года была сыграна и имела громадный успех. Садовский в роли Любима Торцова превзошел самого себя. Театр был полон. В первом ряду кресел сидели: граф Закревский и А. П. Ермолов,[46] большой почитатель Садовского.
– «Шире дорогу – Любим Торцов идет!» – воскликнул по окончании пьесы сидевший с нами учитель российской словесности, надевая пальто.
– Что же вы этим хотите сказать? – спросил студент. – Я не вижу в Любиме Торцове идеала. Пьянство – не идеал.
– Я правду вижу! – ответил резко учитель. – Да-с, правду! Шире дорогу! Правда по сцене идет. Любим Торцов – правда! Это – конец сценическим пейзанам,[47] конец Кукольнику:[48] воплощенная правда выступила на сцену.
«Московские ведомости», единственная тогда газета, не обмолвилась ни одним словом о новой пьесе; лишь Н. Ф. Щербина почтил автора гнусной эпиграммой.[49]
Вплоть до масленицы пьеса не сходила с репертуара, несмотря на то, что ее загораживала гостившая в то время в Москве знаменитая Рашель.[50] Москва чествовала ее по-московски: в последний спектакль на масленице, в воскресенье, ей поднесен был от публики серебряный кубок с изображением московского герба; М. С. Щепкин поднес ей каллиграфическую рукопись «Сцены из «Скупого рыцаря». К рукописи были приложены картинки, заимствованные из содержания сцен, два вида Москвы, свой портрет и французские стихи, «мастерски написанные женщиной-поэтом», как сказано в «Московских ведомостях». Говорили, что стихи писала графиня Растопчина. Западники были в полном увлечении от Рашели, а славянофилы воздали «коемуждо по делом его». Аполлон Александрович Григорьев ответил Щербине тоже эпиграммой и написал стихотворение «Рашель и правда».[51]
Злоба Щербины не имела границ. Он, кроме злостной эпиграммы, поддерживал еще клевету на Александра Николаевича в плагиате первой комедии. Клевета эта печатно поднималась два раза, пока не вызвала протеста Александра Николаевича,[52] напечатанного в «Современнике». Клеветники приписывали пьесу купеческому сыну Гореву, который написал ужаснейшую дребедень под заглавием «Сплошь да рядом», напечатанную в «Отечественных записках». Один актер хлопотал о пропуске ее в театрально-литературном комитете. Комитет был последователен в притеснении Островского. Комитет пропустил, а вскоре «ничтоже сумняшеся» забраковал прелестнейшую комедию Островского «Свои собаки грызутся».[53] Спустя год министр двора граф В. Ф. Адлерберг велел пьесу пересмотреть вновь, другими словами – пропустить. Комитет с важностью занес в журнал. Пьеса была сыграна с большим успехом и долго оставалась на репертуаре, а член театрально-литературного комитета Ротчев после первого представления написал в «Инвалиде» о неуспехе пьесы[54] и окончательном падении таланта Островского. Из четырех членов театрально-литературного комитета, подавших голос против пьесы, остались неизвестными для потомства три: четвертый заявил себя печатно (А. Г. Ротчев), отозвавшись крайне неодобрительно и с чувством озлобления. Я написал против его отчета несколько слов в «Северной пчеле» и дорого за это поплатился. Мне было сделано от начальника репертуара строгое внушение, что, состоя на службе, и т. д. Сколько я ни оправдывался, что это дело частное, нисколько до службы моей не относящееся, но начальство стояло на своем.