Юрий Домбровский - Моя нестерпимая быль
Но я принес с рабочего двора
Два новых навостренных топора.
По всем законам лагерной науки
Пришел, врубил и сел на дровосек;
Сижу, гляжу на них веселым волком:
"Ну что, прошу! Хоть прямо, хоть проселком..."
- Домбровский, - говорят, - ты ж умный человек,
Ты здесь один, а нас тут... Посмотри же!
- Не слышу, - говорю, - пожалуйста, поближе!
Не принимают, сволочи, игры.
Стоят поодаль, финками сверкая,
И знают: это смерть сидит в дверях сарая:
Высокая, безмолвная, худая,
Сидит и молча держит топоры!
Как вдруг отходит от толпы Чеграш,
Идет и колыхается от злобы.
- "Так не отдашь топор мне" - "Не отдашь?!"
"Ну сам возьму!" - "Возьми!" - "Возьму!.."
"Попробуй!"
Он в ноги мне кидается, и тут
Мгновенно перескакивая через,
Я топором валю скуластый череп
И - поминайте как его зовут!
Его столкнул, на дровосек сел снова:
"Один дошел, теперь прошу второго!"
И вот таким я возвратился в мир,
Который так причудливо раскрашен.
Гляжу на вас, на тонких женщин ваших,
На гениев в трактире, на трактир,
На молчаливое седое зло,
На мелкое добро грошовой сути,
На то, как пьют, как заседают, крутят,
И думаю: как мне не повезло!
УТИЛЬСЫРЬЕ
Он ходит, черный, юркий муравей,
Заморыш с острыми мышиными глазами;
Пойдет на рынок, станет над возами,
Посмотрит на возы, на лошадей,
Поговорит о чем-нибудь с старухой,
Возьмет арбуз и хрустнет возле уха.
В нем деловой непримиримый стиль,
Не терпящий отсрочки и увертки,
И вот летят бутылки и обертки,
И тряпки, превращенные в утиль,
Вновь обретая прежнее названье,
Но он велик, он горд своим призваньем:
Выслеживать, ловить их и опять
Вещами и мечтами возвращать!
А было время: в белый кабинет,
Где мой палач синел в истошном крике,
Он вдруг вошел, ничтожный и великий,
И мой палач ему прокаркал: "Нет!"
И он вразвалку подошел ко мне,
И поглядел мышиными глазами
В мои глаза, - а я был словно камень,
Но камень, накаленный на огне.
Я десять суток не смыкал глаза,
Я восемь суток проторчал на стуле,
Я мертвым был, я плавал в мутном гуле,
Не понимая больше ни аза.
Я уж не знал, где день, где ночь, где свет,
Что зло, а что добро, но помнил твердо:
"Нет, нет и нет!" Сто тысяч разных "нет"
В одну и ту же заспанную морду!
В одни и те же белые зенки
Тупого оловянного накала,
В покатый лоб, в слюнявый рот шакала,
В лиловые тугие кулаки!
И он сказал презрительно-любезно:
- Домбровский, вам приходится писать...
Пожал плечами: "Это бесполезно"!
Осклабился: "Писатель, вашу мать!.."
О, вы меня, конечно, не забыли,
Разбойники нагана и пера,
Лакеи и ночные шофера,
Бухгалтера и короли утиля!
Линялые гадюки в нежной коже,
Убийцы женщин, стариков, детей!
Но почему ж убийцы так похожи,
Так мало отличимы от людей?
Ведь вот идет, и не бегут за ним
По улице собаки и ребята,
И здравствует он, цел и невредим,
Сто раз прожженный, тысячу - проклятый.
И снова дома ждет его жена
Красавица с высокими бровями.
И вновь ее подушки душат снами,
И ни покрышки нету ей, ни дна!
А мертвые спокойно, тихо спят,
Как "Десять лет без права переписки"...
И гадину свою сжимает гад,
Равно всем омерзительный и близкий.
А мне ни мертвых не вернуть назад
И ни живого вычеркнуть из списков!
Алма-Ата. (Рынок.) 1959г.
ИЗВЕСТНОМУ ПОЭТУ
Нас даже дети не жалели,
Нас даже жены не хотели,
Лишь часовой нас бил умело,
Взяв номер точкою прицела.
Ты в этой крови не замешан,
Ни в чем проклятом ты не грешен,
Ты был настолько независим,
Что не писал "открытых писем".
И взвесив все в раздумьи долгом,
Не счел донос гражданским долгом.
Ты просто плыл по ресторанам
Да хохмы сыпал над стаканом
И понял все и всех приветил
Лишь смерти нашей не заметил.
Так отчего, скажи на милость,
Когда, пройдя проверку боем,
Я встал из северной могилы
Ты подошел ко мне героем?
И женщины лизали руки
Тебе - за мужество и муки?!
АМНИСТИЯ
(Апокриф)
Даже в пекле надежда заводится,
Если в адские вхожа края.
Матерь Божия, Богородица,
Непорочная дева моя!
Она ходит по кругу проклятому,
Вся надламываясь от тягот,
И без выборов каждому пятому
Ручку маленькую подает.
А под сводами черными, низкими,
Где земная кончается тварь,
Потрясает пудовыми списками
Ошарашенный секретарь.
И кричит он, трясясь от бессилия,
Поднимая ладони свои:
- Прочитайте вы, Дева, фамилии,
Посмотрите хотя бы статьи!
Вы увидите, сколько уводится
Неугодного Небу зверья
Вы не правы, моя Богородица,
Непорочная Дева моя!
Но идут, но идут сутки целые
В распахнувшиеся ворота
Закопченные, обгорелые,
Не прощающие ни черта!
Через небо глухое и старое,
Через пальмовые сады
Пробегают, как волки поджарые,
Их расстроенные ряды.
И глядят серафимы печальные,
Золотые прищурив глаза,
Как открыты им двери хрустальные
В трансцендентные небеса;
Как крича, напирая и гикая,
До волос в планетарной пыли
Исчезает в них скорбью великою
Умудренная сволочь земли.
И глядя, как кричит, как колотится
Оголтевшее это зверье,
Я кричу:
- Ты права, Богородица!
Да прославится имя твое!
Колыма. Зима 1940 г.
МАРИЯ РИЛЬКЕ
Выхожу один я из барака,
Светит месяц, желтый, как собака,
И стоит меж фонарей и звезд
Башня белая - дежурный пост.
В небе - адмиральская минута,
И ко мне из тверди огневой
Выплывает, улыбаясь смутно,
Мой товарищ, давний спутник мой!
Он - профессор города Берлина,
Водовоз, базарный дровосек,
Странноватый, слеповатый, длинный,
Очень мне понятный человек.
В нем таится, будто бы в копилке,
Все, что мир увидел на веку.
И читает он Марии Рильке
Инеем поросшую строку.
Поднимая палец свой зеленый,
Заскорузлый, в горе и нужде,
"Und Eone redet mit Eone"
Говорит Полярной он звезде.
Что могу товарищу ответить?
Я, делящий с ним огонь и тьму?
Мне ведь тоже светят звезды эти
Из стихов, неведомых ему.
Там, где нет ни время, ни предела,
Ни существований, ни смертей,
Мертвых звезд рассеянное тело
Вот итог судьбы твоей, моей:
Светлая, широкая дорога
Путь, который каждому открыт.
Что ж мы ждем? Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит...
ПЕСНЯ, КОТОРУЮ МЫ ПЕЛИ В ЛАГЕРЕ,
СПАЛИВ Б(арак) У(силенного) Р(ежима)
В 1952 ГОДУ
Старые куплеты всем известны,
Новые совсем неинтересны.
В новом БУРе мы сидели,
Песни старые не пели,
И вели одну и ту же речь
Жечь!
Был из круглых бревен БУР построен,
В толщине удвоен и утроен:
Двери, будто бы ворота,
В коридоре встанет рота,
И на окнах черный переплет
Вот!
Был хозяин БУРа старый мерин,
Был в своих решетках он уверен.
Он задвинет все засовы
И пошел гулять по новой,
Молдаванок щупает подряд
Гад!
Что ж, гуляй, и мы гульнем, пожалуй!
Трое нас, а я веселый малый.
Вылезаю из кормушки
В коридор, сгребаю стружки,
Ну а спички у меня всегда
Да-да!
Сделали что надо - и сидим.
Пробирается сквозь доски едкий дым.
За стеною шепот, шорох,
БУР горит, как будто порох,
Оголтелый попка в доску бьет
Вот!
Чтоб с проклятым не сгореть сараем,
Мы из пола доски выдираем.
Эй, дубинушка, подернем!
Выбивай железо с корнем!
Трое мы выходим из огня
Ну, сучня!
Треск и блеск сквозь дым и пламень бурный!
Волкодавом воет пес-дежурный!
А сучня качает воду
На горящую колоду
И рычит сквозь зубы на меня
Эх, сучня!
Ради этой экстренной напасти
Собрались все органы и части.
И стоит на шланге
Волк в майорском ранге,
Воет и качает головой.
Вой!
Стекла рвутся, тили-бом!
Догорает кошкин дом!
Духи бегают с ведром,
Заливают кошкин дом!
Не спасти вам кошкин дом
Ни багром, ни топором,
Ни шалангой, ни ведром!
Тили-бом да тили-бом,
Догорай ты, кошкин дом!
Трое мы в наручниках стоим,
Трое молча на огонь глядим.
Как пылают сучьи гнезда,
Как летят чины и звезды
И срывают их погоны с плеч
В печь!
Ты гори, моя лучинушка, пылай!
Догорай, пиратский сытый рай!
Их казенные шалманы,
Их бездонные карманы,
Случки и попойки до зари
Все сгори!
КОММЕНТАРИИ
При жизни автора стихотворения не печатались. Их подборка в основном сделана самим Юрием Домбровским.
В последнее время часть стихотворений напечатана в сборнике "Средь разных имен" (сост. В, Муравьев), альманахе "Конец века", журнале "Юность" (Э 2, 1988 г.).