Федор Крюков - Жажда
— Ну что же, намолили дождя? — сказал иронически Василий Иваныч, ложась в тень среди казаков. — Мало денег подаете… больше кидать надо! Дешево купить хотите… Эх, некультурность! Будь такое богатство у немцев, у американцев, — тут моря воды были бы! Гневим Бога — о дожде пристаем. Он давал нам его: сколько снегу тут зимой было? Куда он делся? Лишь бараки размыл! А при разуме, при знании она бы вся тут была, водица-то. А теперь нигде порядочного водопоя нет.
Сухонький старичок, сидевший согнувшись на самом припеке, сказал:
— Это, пожалуй, и верно. В Бессарабии мы служили… Диковинное дело: скалы, камень… пробита диря, и из дири вода бьет…
— Фантал? — спросил казак с медным лицом и с бородой почти из-под самых глаз!
— Просто из камня льет дудкой, и только. Булгары придут, навесят ведра, наберут, а она опять льется. Так льется и не выльется. Черпаем, бывало, ведром, сколько влезет,
— Ведром? — перебил молодой казак ухарского вида. Фуражка набекрень, в ухе серьга, модный пиджак и широкие шаровары с лампасами, напущенные на сапоги.
— Да, цибаркой.
— А ты бы кошелкой зачерпнул! — проговорил казак тоном праздного зубоскальства, и молодые ребята, лежавшие вокруг, засмеялись над стариком, который удивленно поглядел на собеседника.
— Кошелкой?
— Да.
— Да в ней чего же останется?
Казак с серьгой победоносно улыбнулся и слегка издевательским тоном сказал:
— А ты так зачерпни, чтобы осталось.
Старичок, принимая это всерьез и недоумевая, задумался под громкий грубоватый смех молодежи. Потом простодушно спросил:
— Да ведь это, значит, плетенная плотно? Ан парусиновая?
— Кошелка из хвороста, — коротко, с небрежным видом, ответил казак с серьгой,
— Этой не зачерпнешь…
— А я черпал!
— Иде?
— В Китае.
Он обвел победоносным взглядом лежавших под яблоней казаков, но встретил молчаливо-скептические взгляды. Кто-то вполголоса сказал: «Брешет!» Но, видимо, лень было говорить, и никому не хотелось выражать свое сомнение более пространным образом.
— Ну, что же китайцы? Как? — спросил казак с медным лицом.
— Да живут, — сказал снисходительно-небрежным тоном казак с серьгой.
Потом подумал и добавил:
— Стекла у них нет.
— Вы, небось, побили?.. Как же они без стекла-то?
— Как? Бумагой! Бумага такая.
— Что же, видно?
Казак криво усмехнулся и пожал плечом.
— Да темно, и только. Проткнешь ее пальцем — только и свету.
— Что же у них, почему стекла-то? Дорого, что ль? Иль закон такой?
— Два рубля за глазок, ежели разобьешь.
— Х-у-у!.. Стало быть, нет у них…
— Нет, закон такой. Запрещают.
Василий Иваныч скрутил новую папироску — табак отгонял мошку — и спросил:
— Вот вы там кошелками воду черпали. Что же это за кошелки?
— Изделье такое. Из хвороста. Неплохое изделье. Там у них и мамчаты, и девчаты, и женки — все этим занимаются.
— Ну, как же, по крайней мере, они их?
— А уж я почем же знаю! Некогда было глядеть.
— Чем же так заняты были? В действии ведь не пришлось быть, кажется?
— В действии не пришлось: пришли, замирение вышло. Но так, всматриваться нам некогда было. Казаки, известно, пользуются ваканцией: где что плохо висит, глядят, как бы стянуть да пропить…
Засмеялись. Василий Иваныч нахмурился и заговорил раздраженным тоном:
— Вот так у нас все: некультурно, грубо… Наш брат — разбить, опрокинуть, разлить, одним словом, уничтожить. А чтобы понять, что к улучшению жизни, — это его не касается.
— Это уж из старины так, — сказал казак с медным лицом, — во всем руководствуем самой древнеющей стариной…
— Стариной… В старину огонь соломой тушили, огурцом телушку резали. Все хорошо было… И из старины мы взяли самое плохое: косность, тупость, грязь… Вы возьмите богачей наших, хозяев, — как живут? Иван Мироныч какой-нибудь иной раз хвалится: тому дал четыреста, тому сто, у самого семьсот. А едят… там у него этой мухи, грязи! Щи, — они никогда не выливаются, хоть вчерашни, хоть надашние: жалко! Там дедовские еще щи есть! Вся справа — что арба, что фурманка — допотопная. Чтобы за угол завернуть, ему вон куда надо объезжать, а то зацепит… она у него боком идет. А возьмите немца: у него все Оковано, на железном ходу… тридцать лет служит! Арба у него на цепках: сейчас она арба: через час — дроги. А выйдите к нему: обстановка, женки их — вы не скажете, что они работают… А наши казачки — поглядите на них…
— Конечно, мазаные мы. Но живем пока… Главная суть — теснота вот, земля у нас не отдыхает…
— Ага, теснота! Когда-то дикие люди зверя промышляли, тем и кормились. И все на тесноту жаловались, пока умней не стали. Как вот и мы же… Разве это теснота? Это если бы с знанием разработать — тут миллионы! И будет время, в десять раз больше народу тут будет кормиться. А теперь посмотрите кругом: безнадежность! Это хлеб?.. Это травы?.. Что сделали мы с этой землей? Пустыню! Глина, солонец, медные плешины, сорная трава, все, как камень, твердые, неразбитые комья и — безвыходная зависимость от дождя. A его вовремя нет! И вот мы начинаем стукать лбами: «Отверзи благоутробие, Господи! Да прозябет земля плоды от боков своих!» И кроме — ничего не можем придумать.
— Не молиться нельзя, — строго сказал сухонький старичок, ковыряя костылем землю. — Куда же нам больше, как не к Богу?
— Я думаю, если бы явился теперь такой человек, как Илья пророк, — помолчав, продолжал Василий Иваныч, — человек правильный, смелый, с таким огнем… Слыхали в акафисте-то: «Огнем повит, пламенем вскормлен»… Оттого он и царей не боялся обличать… Явился бы он теперь — что бы сказал? «Разве вам не было послано влаги? Почему вы не воспользовались ей? И почему так презренно, смрадно живете? Друг за друга — велел вам Господь. А вы? Смотрите врозь, каждый для себя лишь норовит урвать. Привычки мелких хищников, не заглядывающих в будущее, — лишь бы себе захватить… В общественных делах лень, равнодушие, нежелание всмотреться, примеривание, как бы больше других не сделать. Грубая, ненужная жестокость и стадное малодушие, предательство за грош… Ни знаний, ни стремления облегчить, осмыслить каторжный, бестолковый труд, мало дающий, не оставляющий досуга для мысли… А ведь не о хлебе едином жив человек бывает». Не сказал бы он так?..
Люди, лежавшие кругом, молчали. Понимали ли они, соглашались ли с говорившим или осуждали, — ничего нельзя было угадать по этим флегматическим лицам, лениво дремавшим или сонно смотревшим вверх, сквозь рогатые ветви яблоньки, в клочки голубого неба. Загадкой были их мысли. Да и были ли они у них?
Лишь приятель Василия Ивановича, Данилин, в белой фуражке, закрывавшей его, лицо, сказал в пространство:
— Слепы мы… без конца, без краю… Толкемся, как вода в ступе, — вот и жизнь наша. Сказано: казак работает на быка, бык на казака, и оба они — два дурака…
О. Дорофей после трапезы тотчас же уехал домой. О. Иван соснул часика два. Затем опять двинулись по полям, из балки в балку, от колодца к колодцу, и останавливались на тех пашнях, хозяева которых заказывали молебны. И так до вечера.
Когда солнце легло на самую степь, прокраснело и стало можно глядеть на него, — курганы закурились в лиловой дымке, длинные тени легли по пашням, из балок потянуло свежестью и запахом трав.
Василий Иванович стоял вместе с другими на коленях, рассеянно слушал, скучал. Слова молитвы бежали проворно, о. Иван спешил, но усталый голос его часто спотыкался. В запыленных усталых и склоненных затылках и спинах людей чувствовалось как будто безучастие, непонимание притупления. Рядом стоит на коленях Прохоров, друг его, человек ищущий, вопрошающий и страдающий от сознания темноты и бессилия. Медленно крестится. И в глазах — просьба, упование; грустная вера, точно ищет он Бога, сомневается и ищет, ибо не на что больше опереться, а опора нужна… Ибо бессилен он, неустанный труженик, хозяин и раб этой скудной земли, этих жиденьких всходов, таящих в себе все его надежды и разочарование, радости и сокрушение. Вспахал, засеял, полил потом, уложил массу изнуряющих усилий, — но что же больше он даст ей, этой кормилице, он, лишенный знания, бессильный, безоружный раб? Скорбную, неуверенную молитву?..
И вот он молится, в тихом и грустном раздумье внимая торопливому, спотыкающемуся чтению:
«…Не воды единыя жаждею таем, но и тмами иными злыми, грех наших ради. И к Тебе зрим, да налиется на нас дождь зрелейший же и изобильнейший… Просим и молимся Тебе, Человеколюбче, да кладязи и села наши наполниши воды, и душевные наши нивы в сытость напоиши и ис-полниши Твоея благости, и кладязи, сиречь сердца наши, веселием и, неизреченною радостью и радованием упоиши…»
Василий Иваныч тоже крестился на эти знамена, на развевающиеся тряпочки малинового цвета, на Распятие и Богоматерь. Нет простой, первобытной веры. Но нет и другого, что заменило бы ее. И сердце тоскует и ищет утерянного Бога, того всемогущего и желающего внять этим простым, наивным мольбам: «Не разоряй нас… и открой темные очи наши… радость пошли нам…»