Константин Леонтьев - Хамид и Маноли
Работы свои полевые покинули и жить им нечем: работ в городе для них нет...
Город наш-то, знаешь, тесный; улицы узкие; стены кругом города толстые; ворота у крепости на ночь запрут и бежать некуда; разве в море броситься. Страшно стало христианам городским. Как ночь придет — души нет; так и ходит за тобой смерть жестокая!.. Что делать? Куда бежать?
Наши из садов Серсепильи шлют сказать паше:
— Пусть султан нам права возвратит обещанные!
А паша ждет войска из Константинополя и не уступает. Турки в городе, — сказала я, — голодные, злые, теснота им, жить негде; у кого родные были, и тех стеснили, а у кого не было родных?! И то сказать, каково было в жару в эту летнюю с детьми маленькими и с больными, и старыми людьми, где попало жить?
В селах у них, какие бы то ни было, а дома чистые и хозяйство свое было заведено. Грозятся они нам ежедневно; ходить по базару грекам становилось опасно. И женщин трогали турки. Вышел епископ в праздник из митрополии; за ним мы идем. Стали трогать гречанок турки; епископ остановился и закричал на них: «не трогайте женщин, которые с молитвы идут! Это и по вашему закону стыд и грех великий!..»
А один киссамский паликар вынул нож из-за пояса и хотел ударить епископа.
Паша велел этого молодого турка в цепи заковать. И от этого остальные турки ожесточились еще сильнее.
А наши молодцы из Серсепильи шлют свои угрозы. —. «Если тронет кто христиан в Ханье, мы запрем источник и весь город и паша от жажды истомятся». Вода хорошая из Серсепильи в город проведена, и даже место это зовется у нас: «И мана ту неру» (мать водная). Куда пошли бы турки из Ханьи брать воду? По селам окрестным? — боятся, войска мало... А в городе нет иной воды хорошей.
Вот так-то мы мучились долго. Я задумала из города от страха и духоты уйти; думаю, лучше один хлеб в деревне какой буду есть и жалованья не надо мне, когда что ни ночь — то страшнее и страшнее становится. Как придет час запирать ворота городские и увидишь над собой со всех сторон до небес толстые стены, и кругом все турки суровые, с большими усами — так и польются слезы от страха! Как живую в гроб тебя кладут, вместе с ребенком твоим невинным. Турчанки мои меня утешали и ободряли:
«Не бойся, море[9] Катинко! мы тебя никому не дадим! Ты в гареме у нас, не бойся!»
Однако я все-таки собралась уйти, хоть и много благодарила их. «Пробудь до завтра, — сказала хозяйка сама, — вымой ты мне это платье одно; а завтра тебе добрый путь».
Я осталась на одну еще ночь. Девочка моя уж давно заснула, и мы стали сбираться спать; Селим-ага в кофейне был и не пришел еще... было уж около полуночи... Все стемнело и стихло в городе... Вдруг, как закричит кто-то от нашего дома недалеко:
— Режь гяуров!.. Режь! Всех гяуров режь... наших бьют!..
Минуты, я думаю, не прошло — бегут турки со всех сторон. Огонь! Крики! Оружие стучит; двери хлопают в домах. Женщины плачут, дети кричат.
Упали было подо мной ноги; но вспомнила я о дочери; схватила ее и кинулась к дверям. Хочу бежать в итальянское консульство; вспомнила я консула мусьё Маттео, добрый был старичок.
Хозяйка кричит: «нейди, глупая, нейди; мы тебя в ковер завернем и под диван бросим; кто сюда в гарем из чужих турок резать тебя придет!..»
А я не помню себя, вырвалась и ушла на улицу. Девочка моя плачет со сна и с испуга; а я бегу с ней.
Уж кто мне попался навстречу, и не помню в лицо никого. Помню, и солдаты турецкие бежали, и офицеры, — и наши, и простые турки раздетые и с криком...
Одно видела я хорошо. Собралась в одном месте толпа солдат; я остановилась — что делать. Смотрю, выскочил из дверей один сосед наш, старый бей турецкий; выскочил раздетый, с топором в руке и кричит: «наших бьют! режьте! режьте греков».
Полковник низамский[10] как схватит его за горло да как даст ему по щеке:
— Лжешь! — говорит, — никого не бьют!
Вырвал у него топор, в дом его назад втолкнул, дверь запер и ушел дальше с солдатами. На меня они и не взглянули. А я увидала, что по другой улице греки с женами и детьми бегут толпой — кинулась за ними и взошла вместе с ними в французское консульство; русского тогда у нас в Крите еще не было; греческий консул дальше французского жил; и все-таки понимала я: — «Франция — держава большая, европейская, в этом консульстве не так опасно будет».
Знала я, что франки, хотя и злы на нас, а резать нас туркам простым, без причины, не дадут; не потому, чтобы они нас жалели... Господи избави — жалеть им нас! а потому, что свету хотят показать, будто в Турции закон и порядок есть. Эти дела политические у нас всякий ребенок глупенький знает!
Вот вбежала я за другими к французскому консулу... А уж дом его полон греками. В этот час все консулы, кроме английского, отворили народу нашему двери. Английский — в деревне ли был, не велел ли отпирать, не знаю, — только заперты были двери его для наших.
Во французском консульстве стон стоит и плач.
Кавассы бледные ходят; шепчутся. Консул сам задумчивый ходит тоже, шагает через ноги наши, курит молча. Выйдет на балкон; постоит, послушает и опять вернется.
— Нет ли у вас оружия? — спрашивает.
— Есть, — говорят люди.
Он кликнул кавассов и велел отобрать оружие.
— Беда вам! — сказал он, — если у которого из вас нечаянно выстрелит пистолет; подумают турки, что мы в них отсюда стреляем, и тогда... кто знает, что будет. Сидите тихо и не бойтесь; вы под флагом французского императора!
Успокоились мы как будто немного, стали потихоньку между собой говорить.
— Что случилось? — спрашиваем друг друга. Один грек и сказал, как вышло все это. Рассказывал
он, и мы все слушали, и драгоманы, и кавассы, и сам консул.
Слушала и я, и не знала, несчастная, что это о моем бедном брате речь. Один христианин молодой турка в кровати зарезал; хотел его деньги взять. Да ударил ножом неловко; весь в крови бросился бежать на улицу, а турок истекает кровью — тоже дошел до порога своего и стал звать других турок на помощь... Турки и подумали все, что греки их резать собрались...
— Слава Богу! — крестились мы, — это еще ничего!.. И в городе все стихло как будто.
Слышим, мимо консульства низамы прошли — «стук, стук, стук!» Слышно, правильное войско идет... все не так страшно стало...
Сидим полчаса, сидим час у французского консула — все тихо... Послал он пред этим еврея, драгомана своего, в Порту... Пришел еврей бледный, дрожит и шепчет что-то консулу.
Вышли они вместе.
Как вдруг загремят ружейные выстрелы... чаще, чаще! Мы только руки подняли к небу и взмолились о прощении грехов наших.
Гремят ружья все сильнее. Вбежал кавасс и говорит:
— Того гречонка, что турка зарезал, схватила полиция и увела его в конак к паше. Турок же простых тысячи собрались пред конаком, и беи, и ходжи с ними и кричат Вели-паше: «или отдай нам грека этого на растерзанье, или мы всех христиан перебьем в Ханье!»
Паша не отдает его, говорит — судом его будут судить, так убивать нельзя. Как услышали этот ответ турки, и стали стрелять в окна паши. Что-то будет!
Побежал опять драгоман куда-то с кавассом.
А мы говорим друг другу в страхе нашем: «Уж лучше отдали бы, правда, этого грека им, чтобы нас спасти! Он убийца, а мы что сделали?» И стали люди молиться; и я, пусть Господь Бог простит меня! помолилась:
— Когда бы отдал паша убийцу на растерзанье!..
Не знала я, что о погибели любимого брата молю! Потому что это Хамида своего он убил, а никто другой. Текут мои слезы градом и теперь, когда я вспомню об этом!..
VII
Потерпите же теперь, я расскажу вам, как это случилось, что Маноли наш Хамида убил.
Я уж это все после хорошо узнала.
Любил его, видно, Хамид крепко. И Маноли, я вам говорила, сначала доволен был судьбою своей. А потом, когда Христо Пападаки и другие греки стали дразнить его Хамидом и смеяться над ним, ему тяжело стало. И Хамид стал грозить ему тем и другим. «И себя убью, и тебя!» — говорил Хамид.
— Брось его, — учит Христо. — Уедем в Элладу; там просвещение и свобода, а здесь Турция.
— Убью тебя, если уедешь от меня, — твердит Хамид.
Брат уж и плакать стал, а Христо свое продолжает:
— Уедем да уедем в Элладу. Ты собой красавец, и у меня сестра младшая в Патрасе еще красивее тебя будет. Как цвет гвоздики она хороша! Не видал от нее еще и улыбки ни один мужчина. Ты первый будешь. За ней дом дадут тебе, если ты будешь мужчина.
— Разве я не мужчина? — спрашивал брат.
— Какой же ты мужчина? Когда бы ты был мужчина — Хамида, который по детской глупости твоей опозорил тебя, давно бы на свете не было. Убей его и бежим вместе; возьми все деньги его из кассы и беги прямо ко мне, как убьешь его. Я спрячу тебя на корабль греческий.
В этот вечер Хамид был пьян немного; считал свои деньги при Маноли нарочно, должно быть, чтоб Маноли от него не уходил; забыл запереть их и лег. А брат поднялся и ударил его в грудь ножом... Да ударил дурно... Потерялся и побежал из лавки... Поднялся крик и шум в соседстве, и заптие[11] на углу поймали его и отвели в конак.