Борис Лазаревский - Доктор
— Пятнадцать, — говорю я уже заплетающимся языком, а сам думаю: «Наверное, тот, кто пульс держит, зазевается, передадут они хлороформу, станет сердце, тут мне и конец. Прощай тогда отец с матерью, и Лиза, и врачебная деятельность…»
— Шестнадцать! — как будто в трубу кричит Воронцов.
— Шестнадцать, — едва повторяю я.
Наконец, слышу уже, — тридцать два, я не в силах повторить. Звенит у меня в ушах, мозги одурманились.
— Тридцать два! — снова кричит Воронцов.
Я молчу и только думаю: «Вот если бы Лиза была здесь».
— Ну, кажется, можно начинать, — говорит он. Я собрал все силы и все-таки произнес:
— Тридцать два…
— Должно быть, водки много пил, — пробормотал профессор. И меня ужасно поразило это прошедшее время — пил, так оно прозвучало, что, дескать, когда-то этот человек существовал, а теперь его уже нет.
Неудержимо хочется сорваться со стола и удрать. Убеждение, что еще несколько секунд и… смерть, — не покидает, хотя обрывки рассудка говорят, что должно быть больше надежды на жизнь. Как сквозь глубокий сон слабо слышится над самым ухом:
— Тридцать девять…
Я уже ничего не могу повторить и знаю наверное, что умираю. Это чувство очень сладкое, точно потягиваешься, только в ушах шумит. Наконец, уже и в ушах не шумит и нет ничего, ни клиники, ни Лизы, ни света, ни темноты, ни шума, ни не шума. Где и как я очнулся, точно не помню. Потом меня отвели в ванную.
В клинике мне пришлось пробыть недели две, а казалось, что просидел я там месяца два.
Возненавидел я за это время и ординаторов, и товарищей и даже сердился на родных, которые меня слишком часто навещали. В глубине души я хотел, чтобы пришла Лиза, но она не пришла, и это обстоятельство мучило меня больше всего. О том, что завтра я могу выписаться, мне объявили с вечера.
Я долго не спал и мечтал, как найму саночки, буду быстро катить но улицам и дышать свежим морозным воздухом, как встречусь с Лизой и расскажу ей обо всем, что передумал и пережил за это время.
Но все вышло иначе. Не помню, благодаря чему (кажется, запропастилась куда-то моя одежда), но выехать из клиники я мог только перед вечером. Вместо зимы на дворе оказалась отвратительная погода. Была слякоть, и сырость носилась в воздухе, как в бане пар. Я нанял извозчика и поехал прямо к Лизе. С полчаса я трясся на старых дребезжащих дрожках, запряженных белою лошадью, с которой летела шерсть и обсыпала мое пальто вместе о брызгами луж. Где-то звонили к вечерне, и звуки не плыли по воздуху, а обрывались, как будто самый колокол был обвязан мягкой материей. Кое-где зажглись электрические фонари, и свет их едва мерцал фиолетовыми пятнами.
Наконец извозчик стал у знакомого подъезда. Я ужасно волновался.
Обо всем этом чрезвычайно больно вспоминать… Начну с того, что Лиза встретила меня более чем холодно, даже не спросила, отчего я так долго не был.
В этот день у них собралось много народу, и я утешал себя тем, что теперь ей просто не до меня. Однако на душе было неспокойно. Инстинктом я чуял, что за эти две недели в жизни Лизы произошло какое-то важное событие. Природа удивительно предусмотрительна, она как будто знает, что мозги серьезно полюбившего человека функционируют не совсем правильно, и в это время посылает на помощь инстинкт, который подсказывает правду не хуже мозгов. Перед самым ужином младшая сестренка Лизы, Женя, как будто бы невзначай, сказала мне:
— А у нас новость…
— Какая?
— Это секрет.
— А мне его можно узнать?
— А вы никому не скажете?
— Никому.
— Честное слово?
— Честное слово.
— Ну, слушайте… Лиза выходит замуж, свадьба будет перед масляной…
За кого — я не спросил. Это мне было все равно, да я и не сомневался, что за юриста. Помню, что в этот вечер я удивительно хорошо владел собою и только в ухе у меня долго звенело, как после оглушительного выстрела. Я даже остался ужинать и за ужином шутил и в комическом тоне рассказывал об операции, которую перенес. Потом я принимал участие в какой-то игре и, наконец, раскланявшись со всеми, вышел на улицу.
Психологически верно, что солдат, получивший в пылу боя смертельную рану, первое время (конечно, очень недолгое) может ее не почувствовать и сваливается только потом. Так было и со мною. Только на улице я вдруг почувствовал, что из глаз у меня, без всякого плача, покатились крупные, горячие слезы… Валил мокрый снег. Я часто скользил и раз упал, какой-то прохожий обернулся и сказал:
— Ишь, студент насвистался…
На другой день я действительно «насвистался» и даже ночевал в участке… Да, нелепое было время.
Доктор глубоко вздохнул и закурил новую папиросу. Я не удержался и спросил его:
— Неужели, Федор Петрович, вы, такой враг алкоголя, когда-нибудь были способны напиться?
— Так, как следует, до потери сознания, я был пьян всего два раза в жизни, вот именно в этот день и потом, еще после получения диплома, но об этом речь будет впереди.
Итак, пережив острый период отчаяния, я успокоился довольно быстро. Только попросил перевести меня в комнату, которая выходила окнами во двор, и затем на время потерял всякую способность учиться. Пришлось остаться на второй год на курс и пробыть в университете, вместо двух, еще целых три года. Конечно, я мог перейти, но медицинский факультет — это не юридический, — самому потом было бы хуже.
Лиза венчалась в январе, а потом они переехали на другую квартиру, и я, к моему благополучию, ее больше но встречал. Летом мне говорили, что юрист выдержал государственные экзамены и назначен в провинцию земским начальником, куда отправился вместе с женой.
Следующие три года в моей жизни прошли удивительно однообразно. Клиники, аудитории, собственная комната, учебники, и больше ничего. Ни в театре я ни разу не был, ни одной книги беллетристического содержания не прочел — словом, для внешней жизни совсем умер. Наконец наступили и наши окончательные экзамены. Как и всегда на медицинском факультете, дело было осенью.
Помню, за два или за три дня до получения диплома кто-то мне сказал, что Лиза приехала погостить к родным. Известие это не произвело на меня ни малейшего впечатления. Так вот, если человек просидел долго в одиночной камере, то он даже теряет способность реагировать на такое важное для него слово, как — свобода.
Наконец получен диплом, да еще с отличием. Я немного ошалел. Очень уже странным мне показалось, что никогда не нужно будет волноваться и мучиться перед экзаменами. От радости я дошел до такого идиотства, что сейчас же прибил на парадной двери свою визитную карточку, о сверху огромными буквами, на манер печатных, сделал надпись: «Доктор». Вообще психические потрясения часто выражаются в очень странной форме, говорю это потому, что раньше я всегда был ярым противником всяких объявлений и официальных званий, тем более что на первую практику я еще и рассчитывать не мог, да и не было в ней надобности.
Вместе со мною окончили курс два приятеля — один грузин Ахабадзе, другой русский — Вязнов. Оба они еще во время экзаменов подговаривались к тому, что по случаю получения дипломов недурно было бы хорошенько выпить и повеселиться. Мы решили устроить это в коей квартире, так как отец и мать еще не возвращались из деревни, и, стало быть, мы никому не могли помешать. Вечером мы накупили нежинской рябиновой, коньяку, шпротов, пикулей, грибков и всего, что для самого здорового человека противупоказано. Втащили в комнату самовар, заперлись с улицы и орудуем. Запахло сургучом и алкоголем, а мне сразу стало противно. Выпил я две рюмки коньяку, а больше не могу — не лезет, да и кончено. Я предоставил приятелям действовать по их усмотрению, а сам отворил окно и лег на подоконник. На улице свежо, не пыльно, народу мало. Балалайка где-то тренькает.
Лежал я так, пока совсем стемнело, потом слез с окна и снова подсел к товарищам, они уже было какую-то песню затянули. Вдруг в квартире раздался отчаянный звонок. Слышно было, как пробежал отворять, тяжело шлепая босыми ногами, дворник Степан, живший в квартире. Стукнул болт на двери, и сейчас же заговорил женский визгливый голос. Я вышел посмотреть, в чем дело, и уже в дверях комнаты столкнулся со Степаном и с какой-то женщиной в платке.
— Который здесь доктор? — спрашивает она. Ахабадзе уставился на нее и кричит:
— Усе, матушка, доктора…
Я спросил, что ей надо. Женщина так и засыпала горохом:
— А пожалуйста, пожалуйста, скорее идите, наш Святославчик, кажись, руку себе исломал, бариня очень беспокоятся…
— Какой такой Святославчик? — кричит Ахабадзе. Я махнул на него рукою — молчи, дескать, пьяная рожа, и спросил жешцину, далеко ли живет барыня; оказалось, недалеко, Сильно волнуясь, я взялся за фуражку и потом, из какого-то нового для меня чувства деликатности, спросил приятелей:
— Может быть, из вас, господа, кто-нибудь желает пойти? — А сам думаю: «Ну куда им идти, — войдет да еще на пороге и растянется…»