Мариэтта Шагинян - Своя судьба
— Может быть, это и есть ваша мания — бояться мании?
— Вы не глупы. Но только не думаю. Просто-напросто я слишком распустил свою душу, дал ей похозяйничать, а теперь она меня домой не пускает…
Он посмотрел на меня с видимой искренностью и добавил:
— Если хотите, расскажите все это вашему профессору, и уж пусть он разбирается как знает.
— Хорошо, — сказал я. Мне и в голову не пришло, почему этот разговорчивый неврастеник так охотно рассказал свою историю мне и поручил именно мне передать ее Фёрстеру. Искренность его подкупила меня, а сиротливая поза, которую он принял, засутулившись в коляске и выпятив нижнюю губу, невольно разжалобила. Мысленно я вспоминал бесчисленные случаи душевных заболеваний и составлял программу клинического лечения моего первого пациента.
День тем временем пошел на убыль. Мы сделали обеденный привал в зажиточной Краснохолмской станице и снова пустились в путь. Дорога становилась все живописней; высокие горы обступили ее со всех сторон, лошади ехали по карнизу, пробитому порохом в отвесном горном боку. Кое-где мелькали первые хвои. А наверху я увидел круглые, плавные взлеты орла.
— Вот Сумы, — сказал, обернувшись к нам, кучер и указал кнутом на что-то белое. Я вынул бинокль и стал смотреть. Внизу вьющейся белой лентой текла река; справа и слева вздымались горы, а совсем вдалеке, куда показывал кучер, белыми точками был разбросан аул с башенкой минарета; легкий дым стлался над саклями, — и еще выше, по другую сторону реки, в прощальных лучах солнца сверкали маковки Сумского женского монастыря.
Туда мы приехали совсем под вечер. У монастыре своя гостиница для проезжающих. Лошади шагом поднялись по крутой монастырской дороге и въехали в чистый просторный двор. В темноте я различил несколько хозяйственных построек, узкое здание с келейками для монашек, цветник и конюшню. Мы с Павлом Петровичем поднялись наверх, в комнату, всегда готовую для санаторских больных. Гостиница была, должно быть, недавно вы строена, в ней сильно пахло сосновым деревом. Тихая пожилая монашка быстро, но без суеты, зажгла свечку под стеклянным колпаком. Я подивился чистоте горницы; нигде ни пылинки, никакого намека на непорядок. Занавески по окнам чистенькие, на столе клеенка, возле жестяного рукомойника ведро со свежей водой, прикрыто; круглой дощечкой, и тут же самодельный сосновый ковшик, по форме похожий на утку.
Пока не подъехали наши, мы вышли побродить. За двором узкая тропинка вела в собор; вдоль тропинки сильно благоухали выхоленные цветники, с настурциями и резедой — любимым монастырским цветком. Я заметил прелюбопытное явление — множество летучих светлячков. Весь воздух был пронизан их подвижными искорками. Один налетел на меня и сел мне на пуговицу без малейшего страха. Внизу во дворе мы наткнулись на подстилку из мягкого войлока с двумя толстыми спящими щенятами.
— Обратите внимание, какой тут достаток и как тут живую тварь любят, — сказал мне Павел Петрович, взяв меня под руку, — а ведь женская работа, монахини и сеют, и жнут сами, и овец стригут, и даже это чертовское шоссе сами, своими руками проводили, — да не в военное время-то, как сейчас, а задолго до него.
— Да, — ответил я, — не странно ли? Какая-то своя весьма земная, деловитая культура в православии. Оттого-то все наши культурфилософы, и империалисты, и националисты из неверующих, от Данилевского до Лескова — так за него цепляются. Мне иной раз кажется, что у нас в России все аскетично — университет, служба, революция, литература, любовь, все — за исключением церкви…
— Да вы парадоксалист! — засмеялся Ястребцов. — Но вы и не правы. Не забудьте, что от главного-то, от главного, они все-таки и отказались, от чего никто из нас до последнего вздоха не отказывается.
— От чего же?
— От беспокойства.
— Тогда я давным-давно с ними, — ответил я, засмеявшись, — я с детства очень спокойный человек.
— Не поздравляю вас, — сухо сказал Ястребцов.
Мы вернулись в горницу, где монашка уже накрыла на стол. Она принесла миску с форелевым супом и груду пышного темного хлеба, легкого, как вата, и замечательно вкусного. Подъехала и колымага. Фельдшеру с Мартиросом отвели комнату внизу. Но фельдшер настойчиво попросил меня оставить его на ночь с больным, что я и сделал охотнее, нежели следовало.
От крепкого горного воздуха и шепота Али-Верди, протекавшей внизу, под самой монастырской горой, мне удивительно хорошо спалось. Только к утру мне привиделся странный сон: будто я сторожил моего пациента, прячась от него за стеною, и не давал ему поймать «импульс», — а импульс в виде жирного свистящего насекомого, похожего на осу, летал вокруг нас и норовил кого-нибудь укусить.
Весь следующий день мы ехали, почти не останавливаясь и подкрепляясь пищей, взятой с собою из монастыря. Утром Павел Петрович пожаловался на бессонницу и сильную мигрень; он даже как-то осунулся с лица, и фельдшер, с обоюдного нашего согласия, занял свое прежнее место в коляске.
— Сегодня я неприятен и раздражителен, вам со мной трудно будет, — криво усмехнувшись, заметил мне больной капризным голосом. — Вот Семенову это нипочем, а вы не привыкли.
Я почувствовал, что краснею, и полез в свою колымагу. Мне было чуть-чуть досадно, что ко мне относились, как к мальчику, — и еще досадней оттого, что и на самом деле я был молод и неопытен. Но дорога заставила меня забыть это минутное чувство. Мы ехали долиной Али-Берди. На горизонте, в разрезе двух боковых хребтов, сверкали белые ледники Амманауса и Дамбай-Ульгена. Вечные снега главной Кавказской цепи дышали на нас с юга. Огромные деревья, в три-четыре обхвата, попадались нам по пути. К вечеру мы въехали в лес, где пихты, чинары и сосны казались какими-то могучими выходцами иного, не нашего века. А внизу, под шоссе, ревя и грохоча, летел весь белый, содрогающийся, кидавший в нас ледяные брызги, Ичхор.
Тут я впервые увидел горцев, которыми любовался в детстве, на картинках к Лермонтову и Пушкину. Это был красивый и статный народ. Лишь у немногих косые узкие глаза и крупные скулы. Большинство же с прямым разрезом глаз и великолепным лицевым овалом. Они проезжали мимо нас рысью, на маленьких статных лошадках, и вежливо, хотя очень гордо, наклоняли свои головы в ответ на наши поклоны. Снимать шапку у них не в обычае. Купец Мартирос со многими заговаривал по-горски.
— Хороший народ — не надует и гостя любит, — сказал он мне с удовольствием.
Главное впечатление от горцев — их необыкновенная пластичность. Ездят они в длинных черных бурках, свисающих до лошадиного крупа; лошади несут их легко и мягко, распустив по ветру свои длинные пушистые хвосты.
Попадались нам и огромные стада черных барашков, трусцой бежавшие по дороге в облаке пыли. Наконец солнце село за высокие горы, и почти сразу наступила темнота. Мы свернули с шоссе в сторону. Лошади затопали по твердому, убитому грунту. Купец остановил возницу возле какого-то глиняного домика, белевшего из темноты, вытащил свои пожитки и крепко пожал мне руку:
— Заходи, гостем будешь. Сейчас за углом и больница. Свет увидишь, много электричества…
— Электричества? — удивился я.
— Ну да, река на него работает. У нас и в ауле электричество. Ну, прощай, час добрый!
Лошади тронулись, и я стал напряженно смотреть в темноту. Сердце мое забилось от ожидания. Телега медленно заворотила за угол, и поток ослепляющего света полился на меня. Вверху над нами, саженях в пяти-шести, высился целый замок, весь пронизанный электрическими огнями. Несколько огоньков горело и пониже. Я разглядел двухэтажное строение чуть-чуть в стороне от главного корпуса. Большая пушистая собака, тявкнув, подошла к нам, обнюхала мою ногу и замахала хвостом. Возница въехал в раскрытые ворота. Двор был асфальтовый, с квадратным бассейном посередине. У дверей двухэтажного домика, к которому мы подъехали, стоял величественный белокурый швейцар в мундире. Он снял фуражку и помог мне выбраться из колымаги.
Глава третья
ВОДВОРЯЮЩАЯ РАССКАЗЧИКА НА МЕСТО
— Пожалуйте в столовую. Карл Францевич устраивают нового больного и сию минуту будут обратно, — с этими словами швейцар раскрыл передо мной дверь и пропустил меня вперед. Я прошел по длинному коридору, закапчивавшемуся стеклянной дверью, и уже хотел было войти в столовую, как за мною раздались торопливые, могучие шаги, чья-то рука легла мне на плечо и музыкальный мужской голос проговорил:
— Сергей Иванович Батюшков?
Я повернулся к говорившему. Возле меня стоял не старый еще мужчина, высокого роста, белокурый и темноглазый. Большой лоб с поперечной складкой, мельчайшие морщинки вокруг смеющихся глаз и нервный тонкий рот, производивший впечатление строгости и чувствительности к боли, — вот все, что я заметил с первого раза. Ничего похожего на пастыря! Передо мною стоял скорее товарищ, нежели наставник: его стихией была скорее борьба, чем опека. Он секунды две поглядел на меня и протянул мне руку: