Арсен Титов - Большой верблюжий рассказ
тьма - но граница на замке. Они полезли, а на молу вдруг вспыхнул прожектор, вдруг взвыл притаившийся в чернильных волнах катер-сторожевик, вдруг в облацех застрекотал вертолет. И так-то целый день толстый ребенок у бледной и анемичной, не спавшей ночами соседки, подражая репродуктору спасательной станции, требовал от нарушителей границы заплыва вернуться в зону купания, так еще и в двадцать два ноль-ноль - подобное же! Толстяк, слава богу, уторкался или сделал вид, что уторкался, но призывы свои прекратил, а мамаша занялась делом, от которого на пляж утром появится бледной и анемичной. Он уторкался, она занялась, отдельные парочки тоже оказывались при своем интересе - и чего бы тут не позволить себе омоветься без исподнего. Калики ведь тоже в Иердани купахомся да плюс к тому пахирь изронихом. А наши герои ничего такого не сотворяху. Взяли по сахалисо на брата, скинули исподнее и полезли. На десять метров отплыли. Ну, на двадцать метров. До границы заплыва оставалось, как до небес или все равно что до границы с Турцией. Но - вспыхнуло, взвыло, забегало, засуетилось. Прожектор по волнам шарит, катер стремительно летит, вертолет угрожающе снижается, на заставах сигнализация надрывается, и погранцы (наши же земляки, парни из края вечнозеленых помидоров, потому что у державы ни на кого иных особой надежды нет), погранцы, матерясь и свирепея, грохочут коваными каблуками и клацают магазинами автоматов. Как только все это представилось нашему незаурядному, как только эта картина сменила ту, которая навевала и обволакивала, наш незаурядный предложил Севе покинуть, так сказать, зону купания и ретироваться в некоторое безопасное отдаление. Сева же беспечно отказался. Тогда наш человек полез на берег один. И хорошо сделал, ибо успел вылезть в темноте. А лишь он вылез, лишь упрятал скоромные места в исподнее, как луч выхватил Севу из мрака. Сева было метнулся от него. Сначала голосом своим, похожим на тот, который влечет за собой массы, он в тревоге спросил: что, что
это? - а потом предпринял попытку от луча избавиться. Да где уж там! Это все равно что от второй мины нашего незаурядного укрыться! Обладал якобы он таковым свойством - первую мину положить обязательно с недолетом и по этому недолету определить подлинное расстояние и уж вторую мину положить точнехонько на кумпол. Что с ним ни делай, какие каверзы ему ни стряпай, какие контрмеры ни принимай, но если он засек цель, то вторая мина его ляжет точнехонько на кумпол. Так же и тут. На то они и уроженцы края вечнозеленых помидоров, наши погранцы, чтобы все попытки такого вот Севы знать наперед. И после минуты бесплодной борьбы в условиях надвигающегося катера Сева вынужден был приблизиться к берегу и там некоторое время пошарашиться в поисках своих исподников, потому что задачей пограничников было лишь высветить самого Севу, а отнюдь не показать ему местоположение исподников. Таким образом, пограничники имели возможность не только полюбоваться голой задницей Севы, что в эстетическом отношении было занятием небесспорным, но они смогли посредством этой задницы определить скрытые от луча намерения Севы и обнаружить в них отсутствие интересных для безопасности государства умыслов. А в это время Широв еще надеялся на свои логические цита
ты - все-таки Сева в его представлении и по почерку был милой и добропорядочной девушкой, к тому же самостоятельно признавшейся в потенциальной возможности быть прекрасной матерью и верной подругой. Сева же, видите ли, потерял к Широву интерес. Ему, видите ли, милей стала Мелиметова. Хотя он увидел ее лишь здесь, в очаровательном городке на базаре, и то лишь после того, как в поисках туалета после украденных початков набрел на пресловутый стенд. То есть вместо того чтобы признаться в сокрушительности введенных Шировым резервов, он стал извращать факты, совсем как наши правительственные круги и принадлежащие им средства массовой информации, будто ничего никому не известно, и будто кто-то поверит, что все так и было, как он изображает. Чисто женские штучки. Ведь и жена незаурядного человека страдала по тому гурьевцу или шевченковцу, бредила им и страждала пребыть в его объятиях, а нашего человека просила обнять ее. Она ему столько всего устроила, столько раз обвинила во всех смертных и бессмертных грехах - это еще до его ухода, в период, когда она ему вешала лапшу, - она ему столько всякого наворотила, что он однажды и, к сожалению, на непродолжительное время увидел ее глазами невлюбленного. Можно представить, каково она постаралась, чтобы он, хотя и незаурядный, но, в принципе, обычный русский мужик, то есть самый терпеливый и самый забитый мужик в мире, а и тот смог увидеть глазами невлюбленного. Осыпалась патинка очарования, стаял воск сладкого дурмана - такие вот стилевые изящества. А по-простому, он увидел перед собой красивую, но стервистую бабу. Глубина ее, так лелеемая им, оказалась лишь глубиной цвета ее глаз - не более, а это вопреки утверждениям некоторых художников встречается у пустых и даже тупых людей. Он увидел перед собой нехорошую бабу и молча улегся. Он почти заснул, когда она тоже улеглась, спросив, выключить ли ей свет или он это сделает сам - ему просто было легче дотянуться. Он выключил. Она молчала. Тогда сказал он с необычной, но, к сожалению, недолгой легкостью.
- Нехорошо это говорить, но закончится все это нехорошими слезами, сказал он, не обращая внимания на возможную ее внутреннюю злую радость по поводу стилистической хромоты фразы.
Он сказал и заснул. Проснулся от ее голоса. Она звала его.
- А? - спросил он.
- Давай обнимемся, мой хороший! - сказала она.
- Зачем это тебе? - удивился он.
- Видимо, надо, - сказала она. И он поверил. Все знал. Все предугадал. Понял, что ложь. Ведь даже патинка осыпалась. Глазами обычного увидел ее. Но поверил. Так устроен человек. Потому история никогда не будет наставницей жизни, пусть появится хоть сорок сороков трактатов с любыми предсказаниями и предупреждениями. Он опять поверил. Он снова подумал про нее лучше, чем она была. Она же о нем не думала. Сама мысль, что о нем надо думать, - о нем, а не о том гурьевце или шевченковце, - сама мысль ее утомляла: кто он такой, чтобы тратить на него время и душу?
Кто ты такой, чтобы я открывалась перед тобой? - победно спрашивала она. Мысль просто ее утомляла. Не раздражала. Не приводила в ярость или ненависть. Просто утомляла. Столь он был ей безразличен. И она не считала грехом ему лгать, при этом, естественно, полагая свое чувство к тому своему гурьевцу или шевченковцу подлинной любовью - той самой, которая окрыляет, возвышает, светлит, очищает и так далее и тому подобное или, как любил выражаться в письмах Селим, ецетера. Собственно, это и есть суть того самого маневра, который позволяет одному водить за нос другого. Она лгала ему, потому что не любила его, то есть как бы не видела, как бы он для нее не существовал, а несуществующему можно ли солгать? Но она сама в свою очередь верила лжи своего избранника из города Гурьева или города Шевченко, потому что ему не лгала и верила, что не лжет и он. Хотя нет. Она лгала тому, но уже в житейском плане. Например, она ему сказала, что ушла от мужа, а мы знаем, что ушел он. И лгала она потому, что не совсем ему верила. Подспудно не верила. Втайне от себя знала, что не быть ей его женой, и потому сама уйти от мужа не хотела, а оказавшись одна, поспешила записать это в свой актив, поспешила выдать за решительный поступок во имя их любви, втайне же надеясь вызвать этим несуществующим поступком отвагу у него. Но тот не поверил. То есть тому было все равно - ушла, осталась. Тому было уже скучно. И только сохраняя хорошую мину при плохой игре, он пытался делать вид. Наш же человек об этом догадался в ходе работы над трактатом. Он догадался только в ходе работы, понял, что поступок у иного можно вызвать только своим собственным поступком. Не сделал ты - не сделает никто, особенно нелюбящий. А до этого наш незаурядный верил, что глубина цвета ее глаз - это ее глубина. Тем горше. И тем горше, если при всем при этом он оказался в Гурьеве или Шевченко, оказался специально, по доброй воле, если ее можно назвать доброй, когда она гонит не хуже конвойного. После пребывания в очаровательном городке он махнул в свой Гурьев или Шевченко. Сева отбыл в Крым с широкой перспективой дальнейшего времяпровождения и совершенно не питая угрызений насчет Широва, а наш автор трактата решительно взял билет на Гурьев или Шевченко. И уже в вагоне про очаровательный городок забыл, думая только о жене и о каком-то из названных двух городов. Да и ничего примечательного в том очаровательном городке для него не произошло. Для Севы - да. Для Севы - и Венера, и Лавросий, и краденые початки, и Мелиметова, и пограничный инцидент. А для него - абсолютно ничего, если не считать встречи с дальним родственником Анзором - были оказывается, у нашего незаурядного такие здешние родственники. Анзор, лишь завидев ннашего незаурядного и удостоверившись в правоте глаз своих, выскочил из-за прилавка и затарабарил такое радостное, будто заведомо знал, что наш человек привел на базар другого человека, например, того же Севу, который согласился втридорога скупить не только имевшиеся на прилавке и под прилавком его помидоры, но и обязывался пожизненно платить ему за весь урожай, взяв, кстати, и заботу о нем. О другом человеке приходится говорить в связи с тем, что если бы это сделать захотел наш незаурядный сам, то у него бы ничего не получилось, потому что, как от родственника, хотя и дальнего, Анзору было бы неприлично принимать такие условия. Более прилично было бы Анзору быстрее, чем в минуту, подарить весь свой помидорный участок нашемунезаурядному, то есть его родственнику, - участок подарить, но лично самому урожаи пестовать. О времени "быстрее, чем в минуту" приходится говорить здесь потому, что батарея нашего незаурядного, будучи на марше, тратила для изготовки к бою как раз