Владимир Соллогуб - Избранная проза
Сережа, глядя на нее, не мог быть равнодушен; голова его по возможности разгоралась. Он не мог понять возвышенности чувств молодой девушки. Со всем тем графиня была давно забыта. Страсть модная, аристократическая, в готическом кабинете на узорчатых коврах, показалась ему вдруг так ничтожной в его одиночестве, сидящему под сенью дерев, подле девушки, высказывающей ему с простодушием все любимые тайны своей души.
Новая мысль блеснула в его голове: «Жениться? Да почему ж нет? Жить в деревне, жить с природой, жить с любимой женой, с детьми…»
Решено: Сережа женится… А Петербург с его заманчивыми прелестями? А острова? А все блестящее знакомство? Со всем должно проститься навсегда! Нельзя же ему рассылать визитных карточек: «Олимпиада Николаевна ***, урожденная Карпентова…» Он взглянул на нее: слезы дрожали на глазах ее. Я вам говорил: Сережа был добрый малый; он схватил ее руку и жарко поцеловал.
— Завтра, — сказал он, — все будет кончено. Я докажу, — прибавил он про себя, — я докажу, что я не дорожу мнением толпы. Бедная девушка меня полюбила; я должен с гордостью принять этот дар провидения. Завтра буду просить ее руки и, если на то пойдет, повезу жену в Петербург, покажу ее всем, возьму для нее ложу во французском театре и сяду с нею рядом.
— Завтра, — говорила Олимпиада, — завтра!.. Не обманывайте меня, Сергей Дмитрич. Я не должна, может быть, говорить вам того, но я не умею скрывать своих мыслей. Не обманывайте меня, если не хотите моей смерти.
— Итак, вы любите меня? — закричал Сережа. — Не правда ли, что вы меня любите?
Олимпиада улыбнулась.
— Завтра, завтра! — прошептала она, встав со скамейки.
— А что, Сергей Дмитрич, не хотите ли табачку?
У меня a la rose [7], сам делаю. — Старик Карпентов приближался к чете и прервал их разговор.
«Добрый человек, — подумал Сережа, — будет моим тестем… отучу его нюхать табак a la rose, а буду для него выписывать французский».
За аллеей показалась Авдотья Бонифантьевна в седых растрепанных волосах.
— Горячее на столе! — кричала она. — Где это вы пропадаете?
«Славная женщина! — подумал Сережа. — Не худо бы ей выучиться носить чепчики».
Сережа не хотел оставаться обедать: в душе его боролось слишком много различных чувств… Он выразительно взглянул на Олимпиаду и ускакал на лихой тройке домой.
Отчего, скажите, в жизни все так перемешано: красота с безобразием, высокое с смешным, радость с печалью? Нет ни одного чувства совершенно полного, ни одной мысли совсем самостоятельной; все сливается в какое-то сомнение, в беспредельность душевную, источник сплина и жизненной усталости. Любовь! Слово святое, душа целой вселенной, отрада нашей бедственной жизни — и ты не всегда освещаешь преданную тебе душу. Прекрасна ты, но и тебе нужны формы, как нужны формы в какой-нибудь канцелярии. Скажи: зачем ты восхитительна в пируэтах Сильфиды и неуместна в семействе Карпентовых — любовь, чувство святое, душа целой вселенной?..
Когда Сережа возвратился домой, ему доложили, что его в гостиной кто-то ожидает.
Сережа вбежал в гостиную: перед Сережей стоял Саша.
Саша, в общественном значении почти то же самое, что Сережа, с тем различием, что он служит в другом полку и слывет в обществе опасным человеком и злым языком благодаря особому его умению давать всем своим знакомым смешные и колкие названия. С громким смехом приветствовал он Сережу:
— С какими ты, брат, скотами здесь познакомился?
Спрашиваю у людей: «Где Сережа?» — «У Карпентовых». — «А где был вчера?» — «У Карпентовых». — «А что эти Карпентовы — богатые люди?» — «Душ восемьдесят с небольшим будет». Ха-ха-ха-ха! Ну уж нашел, нечего сказать!..
— Полно, брат. Вечно шутишь!
— А ты, брат, настоящий Бальзак, подпоручик Бальзак: все сочиняешь романы. Чего доброго, не влюблен ли ты в какую-нибудь птичницу?
— Перестань, братец.
— Я тебя знаю. В деревне молоко, природа, сметана, чистая любовь у ручейка, за обедом ватрушки — жизнь патриархальная. Это все очень трогательно.
— Полно, Саша. Расскажи-ка лучше что-нибудь про Петербург.
— Да что, брат, тебе рассказывать? Петербург что день, то лучше, то многолюдней, то славней. Магазинов новых пропасть, домов также. На улицах газ, а в театре танцует мамзель Круазет. Ты не видал Круазет?
— Нет, — отвечал, краснея, Сережа.
— Это, брат, чистая поэзия, выраженная ногами.
Каждое ее движение — картина, чудесная картина; удивительно танцует, то есть как бы я тебе ни рассказывал, никакого понятия о ней нельзя тебе дать: надо видеть.
— А что в большом свете?
— Да все по-старому. Петруша женится, берет сорок тысяч чистого дохода, да, кроме того, есть надежда, что тесть его скоро умрет, так будет втрое, — каков Петруша? Да кстати: графиня тебе кланяется; она теперь кокетничает с новым франтом, приехавшим из Парижа.
— Быть не может! — закричал, вспыхнув, Сережа. — Верь ты этим женщинам! А что говорят обо мне в Петербурге?
— О тебе? Ничего не говорят. В Петербурге никогда ни о ком не говорят, кроме тех, которые беспрестанно под глазами вертятся. Да бишь: Вельский просил тебя прислать ему деньги, которые ты проиграл ему в экарте.
Кроме того, я видел Adele… Она на тебя жалуется, ты знаешь… потому что… тс-тс!
Приятели начали говорить вполголоса. Разговор их был продолжителен. В одиннадцать часов вечера Сережа приказал своему камердинеру укладываться, написал наскоро довольно учтивое извинение Николаю Осиповичу и чем свет был уж с своим приятелем на большой петербургской дороге.
VIIIПрекрасная гостиная, готическая, с резьбою Гамбса.
Чехлы сняты. Разряженная хозяйка сидит на канапе и ждет гостей.
Нынче не то что бал, да и не то что вечеринка, а так, запросто: горят одни лампы; свечей не зажигали; будет весь город.
Толстый швейцар с дубиной стоит у подъезда. На лестнице ковер и горшки будто бы с цветами. Вот зазвенел колокольчик; съезжаются гости. Дамы лет пожилых (известно, что старух в большом свете не бывает) садятся За вист в гостиной. В соседней комнате играют генерал-аншефы и тайные советники. Молодые девушки садятся на четвероугольный канапе посреди комнаты или перелистывают давно знакомые картинки. К ним придвигают стулья секретари посольств и камер-юнкеры и начинают разговаривать. Разговор самый занимательный.
— Что, можно сесть подле вас?
— Можно.
— Были вы вчера в «Норме»?
— Хотите мороженого?
— Как жарко!
— Охота хозяйке давать вечера с этакой фигурой.
— Как вы злы! Bon jour. Bon jour. Bon-jour.
— Знаете, что Сережа приехал?
— Право?
— Да вот и он.
— Тысячу лет не видали.
— Где вы были?
— В дересне хозяйничал. Ха-ха-ха! Не взыщите: мы люди деревенские… Ха-ха-ха!.. Bon-soir [8]. Bon-soir.
— Ну, что скажете?.. Вы не знаете, где нынче графиня?..
— А, да вот она сама! Bonjour. Bon-jour.
Сережа вскочил со стула. В гостиную вошла графиня, всегда прекрасная, всегда ослепляющая роскошью и красотой. Густые локоны падали до пышных плеч, а на лбу золотой обруч с брильянтом. От нее веяло какой-то светской приманкой. Все было в ней обворожительно и прекрасно. Величественно подошла она к хозяйке, улыбнулась знакомым, села на место и увидела Сережу, стоявшего перед ней.
— Madame la comtesse… [9]
— Bon-jour. Когда приехали?
— Сейчас.
— Что, вы женаты?
— Помилуйте, графиня, зачем шутить?
— Да что же вы делали в деревне?
— Я занимался, читал и думал.
— А соседей у вас не было?
— Какие там соседи! Был какой-то капитан, да, признаюсь вам, мне было не до того.
Он выразительно поглядел на графиню.
— Что, вы мужа моего видели?
— Нет еще.
— Ну, ступайте же с ним здороваться, — продолжала, смеясь, графиня. — Завтра у меня танцуют.
— Что, вы мне дадите мазурку?
— Так и быть…
Летит время. Всё то же да то же: ноги устали, сердце пусто, мыслей мало, чувства нет.
Саша женился на богатой вдове и начал давать обеды. Сережа танцевал по-старому мазурку, вздыхал под ложей графини, но начинал уж чувствовать, что он променял счастье жизни на приманки малодушного тщеславия. Нередко мучила его и та мысль, что он был причиною гибели бедной девушки, которая, как известно ему было от одного помещика, встретившего его в театре, чахла и страдала после его отъезда и, вероятно, давно уж умерла. Несколько лет промчалось уж после поездки его в деревню; угрызения совести не оставляли его, но дополняли его бытие. Он уважал в себе человека, сделавшегося некоторым образом преступным, и вспоминал о любви своей к Олимпиаде, как о самой светлой точке своей жизни, утонувшей навеки в бессмысленном тумане его настоящего бытия. Однажды сидел он у своего камина. Воображение живо рисовало ему черты незабвенной девушки с распущенными волосами, с глазами, исполненными неги и любви. В эту минуту вошел человек с письмом. Сережа наскоро распечатал и прочел следующее.