Надежда Тэффи - Черный ирис. Белая сирень
— Это одна из нас, — пролепетала, чуть не плача, Лида.
— Врете! — захохотал Полкаша. — Это же старуха писала. Давно-давно, в дни юности. Что же это за старуха такая? Неужели ключница Авдотья Матвеевна? Ей-Богу, она. И почерк ее. И «юнности». Ха-ха-ха! Ай да Авдотья! Пойду покажу листок вашей мамаше. Ха-ха-ха!
Я еще слышала Лилии писк и гусиный гогот проклятого Полкашки, но конца сцены не знаю. Я постыдно удрала и, забившись в постель, сунув голову под подушку, ревела с визгом и от полного отчаяния дрыгала ногами.
Полкаша не показал листка тетушке, но и не проявил никакого любопытства к автору.
О нашем позоре никто не узнал.
Догадался он, что ли?
Как я стала писательницей
Как я начала свою литературную деятельность? Чтобы ответить на этот вопрос, надо «зарыться в глубь веков». В нашей семье все дети писали стихи. Писали втайне друг от друга стихи лирические, сочиняли вместе стихи юмористические, иногда экспромтные.
Помню как сейчас: входит самая старшая сестра в нашу классную комнату и говорит:
— Зуб заострился, режет язык.
Другая сестра уловила в этой фразе стихотворный размер, подхватывает:
— К этакой боли я не привык.
Тотчас все настраиваются, оживляются.
— Можно бы воском его залечить,
Но как же я буду горячее пить? –
спрашивает чей-то голос.
— И как же я буду говядину жрать? — раздается из другого угла.
— Ведь не обязаны все меня ждать! — заканчивает тоненький голосок младшей сестры.
Стихи сочиняли мы все. Конечно, и я.
Но в первый раз увидела я свое произведение в печати, когда мне было лет тринадцать.
Это была ода, написанная мною на юбилей гимназии, в которой я в то время училась.
Ода была чрезвычайно пышная. Заканчивалась она словами:
И пусть грядущим поколеньям,
Как нам, сияет правды свет,
Здесь, в этом храме просвещенья,
Еще на много, много лет.
Вот этим самым «храмом просвещенья» дома донимала меня сестра.
— Надя! Лентяйка! Что же ты не идешь в свой храм просвещенья? Там сияет правды свет, а ты сидишь дома! Очень некрасиво с твоей стороны.
Допекали долго.
Таков был мой самый первый шаг на литературном поприще.
Второй шаг был таков: сочинили мы с сестрой пресмешную песенку о Фульском короле, пародию на песню Маргариты из «Фауста».
Решили ее напечатать.
Совсем сейчас не помню, что это была за редакция, куда мы пошли. Помню только, что над головой редактора висело на стене птичье чучело.
Это, поразившее наше воображение обстоятельство, отразилось в стихах:
Над редактором висело
Птичье чучело,
На редактора глядело,
Глаза пучило.
Стихотворения нашего редактор не принял и все спрашивал: «Кто вас послал?» А потом сказал: «Передайте, что не годится». Очевидно, не верил, что две испуганные девчонки, которых ждала в передней старая нянюшка, и есть авторы.
Таков был мой второй шаг.
Третий и окончательный шаг был сделан, собственно говоря, не мной самой, а если так можно выразиться, за меня шагнули.
Взяли мое стихотворение и отнесли его в иллюстрированный журнал, не говоря мне об этом ни слова. А потом принесли номер журнала, где стихотворение напечатано, что очень меня рассердило. Я тогда печататься не хотела, потому что одна из моих старших сестер, Мирра Лохвицкая, уже давно и с успехом печатала свои стихи. Мне казалось чем-то смешным, если все мы полезем в литературу. Между прочим, так оно и вышло. Кроме Мирры (Марии), другая моя сестра, Варвара, под псевдонимом Мюргит, помещала свои очерки в «Новом времени», а пьесы ее шли в «Кривом Зеркале», а самая младшая, Елена, тоже оказалась автором нескольких талантливых пьес, шедших в разных театрах.
Итак — я была недовольна. Но когда мне прислали из редакции гонорар — это произвело на меня самое отрадное впечатление. Впечатление это я пожелала повторить и написала целый фельетон в стихах, в котором с веселой беззастенчивостью молодого языка хватала зубами за самые торжественные ноги, шествующие по устланному вянущими лаврами пути.
О фельетоне заговорили. Кто смеялся, кто возмущался, кто ликовал. Был «бум». Редакция попросила продолжать. Большая газета пригласила сотрудничать. Остальное ясно.
Чучело
Увидела недавно в окне зоологического магазина, среди разных роскошных орлов и соколов, чучело толстой пучеглазой совы. Остановилась, пригляделась — что такое она мне напоминает? Что-то очень далекое и забавное связано вот с этим носом-крючком и выпученными глазами.
И вдруг я вспомнила: напоминает мне это чучело самые мои первые литературные шаги. Жуткие шаги и вполне неудачные.
Собственно говоря, быть писательницей никогда я не собиралась, несмотря на то, что все в нашей семье с детства писали стихи. Занятие это считалось у нас почему-то очень постыдным, и, чуть кто поймает брата или сестру с карандашом, тетрадкой и вдохновенным лицом, — немедленно начинает кричать:
— Пишет! Пишет!
Пойманный оправдывается, а уличители издеваются над ним и скачут вокруг него на одной ножке:
— Пишет! Пишет! Писатель!
У брата кадета нашли обрывок стихотворения:
Что было бы, если
К нам в корпус Лесли
Явилась вдруг?!.
Лесли — мы знали ее — была прехорошенькая институточка.
И еще стихотворение, очень трагическое, явно связанное с переэкзаменовкой по алгебре:
О, зачем ты так жарко молилась в ту ночь,
За молитвой меня забывая!
Ты могла бы спасти, ты могла бы помочь,
Ты спасла бы меня, дорогая!
Вне подозрений был только самый старший брат, существо, полное мрачной иронии. Но однажды, когда после летних каникул он уехал в лицей, в комнате его были найдены обрывки бумаг с какими-то поэтическими возгласами и несколько раз повторенной строчкой:
О, Мирра, бледная луна!
Увы! И он писал стихи!
Открытие это произвело на нас сильное впечатление и, как знать, может быть, старшая сестра моя Маша, став известной поэтессой, взяла себе псевдоним «Мирра Лохвицкая», именно благодаря этому впечатлению.
Я мечтала быть художницей. И даже по совету одной очень опытной одноклассницы-приготовишки, написала это желание на листочке бумаги, листочек сначала пожевала, а потом выбросила из окна вагона. Приготовишка говорила, что средство это «без осечки».
Когда старшая сестра, окончив институт, стала печатать свои стихотворения, я иногда, по дороге из гимназии, провожала ее в редакцию. Провожала не одна, а с нянюшкой, которая несла мою сумку с книгами.
И там, пока сестра сидела в кабинете редактора (что это был за журнал — не помню, но помню, что редакторами его были П. Гнедич и Всеволод Соловьев), мы с нянюшкой ждали в приемной.
Я садилась от нянюшки подальше, чтобы никто не догадался, что она за мной присматривает, делала вдохновенное лицо и думала, что меня, наверное, и рассыльный, и кассирша, и все посетители принимают за писательницу. Вот только стулья в приемной были какие-то неладно-высокие и ноги у меня до полу не хватали. Но этот недостаток, как и короткое платье с гимназическим передником, вполне выкупался и покрывался с лихвою вдохновенным выражением лица.
В тринадцать лет у меня был уже литературный стаж: стихи на приезд государыни и стихи по случаю юбилея гимназии. В этих последних, написанных стилем пышной оды, была строфа, из-за которой много пришлось пострадать:
И пусть грядущим поколеньям,
Как нам, сияет правды свет
Здесь, в этом храме просвещенья
Еще на много-много лет!
Этим «храмом просвещенья» сестры донимали меня целый год. Притворюсь, что болит голова, не пойду в гимназию, и начинается:
— Надя, Надя! Что же ты в храм просвещенья? Как же ты допускаешь, что там без тебя сияет правды свет?
И вот, когда мне было лет шестнадцать-семнадцать, написала я забавную «Песенку Маргариты». Конечно, никому ее не показала и решила потихоньку отнести в «Осколки».
В «Осколках» редактором был Лейкин, тогда уже старый, хворый. Вскоре он умер.
Пошла в редакцию.
Очень было страшно. Страшнее всего на лестнице, когда я протянула руку к звонку. Дверь была маленькая и грязная. Пахло пирогом с капустой, который я терпеть не могу. Позвонила и тут же подумала:
«Бежать!»
Но за дверью что-то заскреблось. Сняли цепочку. В щелку посмотрели — сначала один глаз, потом другой, и дверь открылась.
— Вам кого?
Пожилая, очень худая дама в оренбургском платке крест-накрест.
— Я к… мне к… к Лек…
— Их еще нет, — сказала дама. — Войдите, присядьте, обождите. Они скоро будут.