Н Румянцева - Карандаш
И бьют баклуши.
Шпрехшталмейстер. Почему кино называется "великий немой"?
Лазаренко. Потому что там много картин разных,
Но главным образом буржуазных.
Шпрехшталмейстер. Причем же здесь "великий немой"?
Лазаренко. А потому, что рабочий смотрит
на экран с тоской и говорит:
"Великий, но не мой..."
Или такая реприза:
Лазаренко. Эй, молодежь, садись за книгу!
Бери науку за бока.
И по-советски к знаньям прыгай,
Освоив технику прыжка!
(Клоун прыгает.)
Так выступал "красный народный шут" Виталий Лазаренко в 20-х годах. Для этого клоуна самый важным был приндип: "Утром в газете, вечером в куплете". Новостей было много, и он торопился рассказать их с манежа. Он очень торопился. И пользовался на арене теми же формами общения, какие наблюдал в жизни. Вся страна митинговала и дискутировала. Лазаренко вел себя на арене, как оратор. Он говорил громким и уверенным голосом, часто пользовался лозунгами, но не стремился проникнуть в суть явлений и вещей. Чаще всего он только говорил о них языком цирка, констатировал или утверждал. И с точки зрения его эпохи это было абсолютно верно. Время было такое - надо было агитировать.
А вот злоба дня, как ее понимал Карандаш. 30-е годы были годами рекордов, годами стахановского движения. Страна вершила индустриализацию. Разумеется, дело не обходилось и без липовых рекордсменов. Так порой вокруг маленького дела начиналась большая шумиха. А большое дело компрометировалось, опошлялось подобными действиями.
Карандаш не мог оставаться в стороне от подобных фактов и по-своему, по-клоунски их комментировал. Он выходил на манеж в сопровождении своей собачки. Доставал тарелку, нож, несколько сосисок. Оркестр играл бравурную музыку. Клоун неторопливо разрезал ножом сосиски на мелкие кусочки и раскладывал на тарелке. Наконец, все было готово. Барабаны выбивали парадную дробь. Манеж был исполнен торжественности. Сейчас совершится нечто экстраординарное, то, ради чего было столько приготовлений. Когда любопытство зрителей достигало кульминации. Карандаш ставил тарелку на пол, и собачка молниеносно проглатывала сосиски. Карандаш раскланивался, поднимал тарелку и уходил вместе с собачкой.
Как видите, Карандаш не ораторствует, не говорит ни о чем в лоб. Он как будто предпочитает, чтобы зрители сами догадались о том, что он им хочет сказать. В репризе есть тонкость и ирония, хотя Карандаш исполнял ее с полной серьезностью. Словом, в самой незатейливой сценке его актерская и режиссерская палитра довольно богата. С одной стороны, не надо было агитировать, доказывать, убеждать, как это делал Лазаренко. В зале сидели единомышленники, и они все прекрасно понимали. С другой стороны, клоун этих лет, конечно, должен был строить сценки так, чтобы помимо конкретного содержания зрители еще видели какой-то подтекст. Он как будто на что-то намекал, но ничего не уточнял. И, наверное, увидев собачку, которая съедала сосиску под грохот барабанов, зрители вспоминали какие-то шумные кампании вокруг пустяков. А в другие годы, очевидно, эта сценка вызывала какие-то другие ассоциации. Во всяком случае, эта сценка и подобные ей хорошо принимались зрителями.
Такой клоун, как Карандаш, остро чувствует, что его сценки, репризы, интермедии быстро устаревают. Единственная возможность продлить коротенькую жизнь своих номеров - рассказать в них не о конкретных мелочах, а об общечеловеческих радостях и печалях, о человеческом достоинстве и пороках. Эти темы никогда не стареют.
Но клоуны знают и другое, что человеку XX века вместе с утренним кофе необходимо получить свежую политическую информацию, чтобы к моменту прихода на работу быть уже "в курсе". Карандаш это учитывал. И он умел делать такие репризы. Вот пример.
Утренние газеты сообщили, что дипломат Хилтон, когда его уличили в съемке секретных объектов, ответил, что он ищет место для лыжной вылазки. А вечером Карандаш вышел на арену в тулупе, в валенках, обвешанный фотоаппаратами. Он подготавливался к съемке. В этот момент инспектор манежа спрашивал, что он собирается делать. Клоун отвечал: "Ищу место для лыжной вылазки".
Карандаш придумал сценку за несколько минут. Зрители смеялись над ней три-четыре дня, А вот критики с наслаждением вспоминают ее уже не один десяток лет. Для них это излюбленный пример оперативности клоуна. Но сам артист понимает, что хвалят репризу потому, что он откликнулся на события быстро. Как произведение искусства - это ничто, для такой репризы не нужны ни особая фантазия, ни актерское мастерство. Эту репризу и подобные ей легко представить в другом исполнении. Но трудно себе представить лучшие сценки Карандаша в ином исполнении, потому что первые из них никак не связаны с характером Карандаша, с его образом, а вторые не противоречат его характеру, скорее, они и есть его клоунский характер.
Карандаш вообще редко пользовался злободневностью. Сравнительно редко. Репризы на два-три дня его раздражают. Конечно, говоря "злободневность", я имею в виду не серьезные проблемы, а факты незначительного газетного характера. Как-то клоуну предложили репризу "на злобу дня". Реприза была локальной, но остроумной. Однако, прочитав ее, Карандаш понял, что остроумно это будет только сегодня. И вот что он сказал автору: "Вы написали остроумную репризу на злобу дня. Простите, но у меня нет времени злиться на один день, даже если этот день понедельник".
Клоун был прав. Увидеть в конкретном пустячке, в этой форме единичности, то, что его может поднять до "форм всеобщности", - это и есть достоинство настоящих клоунов.
Вы не встретите ни одной рецензии, ни одного интервью, в которых бы говорилось, что Карандаш печален и грустит. Ну что ж, так и должно быть. Клоун всегда смеется, даже если ему больно. "Смейся, паяц!" - это уже давно стало традицией. Но в том-то и дело, что Карандаш никогда не испытывает боли, разве только ему наступят на ногу или он упадет. Он веселый клоун. А как же Никулин, он тоже всегда смеется? Нет, не всегда. Сценический образ Никулина в представлении зрителя складывался из ролей, сыгранных им в кино, и из реприз, которые он играет на арене. И если эти репризы вызывают неизменно смех зрителей, то роли, сыгранные в кино, в большинстве своем вызывают совсем Другие эмоции. Начиная с фильма "Когда деревья были большими", клоун играет драму не менее убедительно, чем драматический актер. Хотя надо учесть, что к моменту выхода фильма на экраны Никулин уже был популярен как комик. Может быть, он потому так тонко и сыграл в этом фильме, а зрители так живо восприняли его в этой роли, потому что они помнили все время, что он - клоун.
Великий Чаплин однажды сказал: "Я люблю трагедию. Я люблю трагедию потому, что в основе ее есть нечто прекрасное. Для меня прекрасное - самое ценное, что я нахожу в искусстве и в жизни. С комедией стоит повозиться, если там найдешь вот это прекрасное, но это так трудно..."
Но он не был первым. Давным-давно это было неосознанной догадкой его коллег-предшественников и эстетическим открытием художников других жанров искусства. Гюго, Мюссе, Верди, Леонковалло, Тулуз-Лотрек, Сезанн сделали шутов героями своих произведений. Гюго не раз писал о том, что художник не должен бояться показать уродливое, если хочет показать прекрасное.
Этим художникам стало ясно, что драма клоуна более очевидна, а комедия тем сильней, чем больше она опирается на драматические повороты. Сам сюжет цирка легко давал возможность соединить смех со смертью и с драмой, которая, кажется, ходит по пятам людей арены. И произведения, в которых драма клоуна или "циркача" состоялась, принимались с огромным успехом. И в самом деле, можно ли было найти лучшего героя для драмы, чем клоун, шут, который сам по себе является символом смеха?
Художники анализировали, размышляли о соединении комического и трагического. А популярный клоун постигает истину, ткнув пальцем в небо, безошибочная интуиция указывает ему путь. Ведь искусство клоуна - это, прежде всего, интуиция. Сами клоуны раньше корифеев эстетики сообразили, что их веселый смех необходимо оттенять трагическими красками. И они придумывали себе несчастные или сентиментальные биографии. Сплошные мистеры Иксы и внебрачные дети аристократов толпились на аренах (и если это не придумывали клоуны сами, то за них придумывал кто-то другой). Они не ошиблись - публика упивалась этими рассказами.
В XIX веке цирк был модным зрелищем. Его грубая откровенность как-то притягивала. Утонченным дамам из общества было все-таки неловко восхищаться пронзительным рыжим клоуном. Но когда его сопровождали слухи о бережно хранимой половине батистовой пеленки с гербом или о роковой страсти к графине, которая толкнула несчастного, но благородного юношу на арену, или - уж на совсем худой конец - больной сынишка, который мечется в жару, пока он, клоун, забавляет публику - о, это совсем другое дело! И никого уже не смущало, что на этой же арене выступали родные мама, папа и дедушка бедного "аристократа". Все эти подробности к искусству отношения не имели. Словом, смех клоунов гораздо лучше звучал в сентиментальной виньетке из подобных историй. И они это понимали. Или же в самой палитре клоуна должны были быть трагические краски. Тогда он быстро добивался успеха.