Борис Екимов - Прошлым летом (рассказы)
Это - в прошлом. Нынче тутовник - в небрежении, а значит - в редкость. И потому Иванова тютина всему поселку известна. Он посадил ее в давнюю пору, для своих маленьких дочек, чтобы далеко за ягодой не ходили. С тех пор много воды утекло. Иван постарел, дочки выросли, тютина стала просторным деревом. И знаменитым. Одно дело - ягода крупная, сладкая. Другое - и очень важное хозяин детишек не прогоняет.
Бывает ведь всякое. Обносят колючей проволокой деревья возле двора, сторожат, ругаются: "А ну кыш отсюда! Идите к своему двору!"
У Ивана тютина - для всех. Когда росло дерево, хозяин, обрезая лишние ветки, оставлял на стволе длинные сучья, словно перекладины лестницы, чтобы всякий малец легко мог взобраться на дерево. Вот и лезут. И расползаются по толстым ветвям. Дерево старое, раскидистое. Хватает всем места. Залезут, усядутся поудобнее, клюют...
Мимо идешь - вроде никого не видно. Лишь зелень листвы. Но вдруг слышишь сверху, из кроны, - детские голоса. Пасутся... Одни наклюются, их сменят другие.
- Айда на тютину!
- Ты ныне на тютине был?!
- Мы два раза были!
Порою дерево отдыхает. А порою налетят, словно стая. Щебечут...
Иван со двора выйдет, его не боятся. Знают, что не прогонит. Лишь иногда спросит:
- Сладкая?
- Сладкая!! - отвечают хором.
А рядом с тютиной, вдоль забора, Иван иргу насадил. "Пусть клюют... говорит он. - А мы не такими были? - спросит у случайного собеседника. Такими..." - и заулыбается жмурясь.
Смолоду глаза у него были голубыми, всегда в прищуре улыбки. К старости выцвела голубизна, улыбка осталась, теперь уж навсегда. Не помню, чтобы он с кем-то ругался или даже повысил голос.
Иван - моего покойного старшего брата ровесник. Они вместе росли, учились. На войну не успели попасть. Но хлебнули лиха...
Он похож на моего старшего брата, на Славу. Но не лицом, не фигурой. Слава был тучным, круглолицым; Иван - всегда худощавый и ростом выше. А вот похожи... Наш Слава тоже никогда не ругался, голоса не повышал. Допекут, он вздохнет, разведет руками и улыбнется виновато: мол, не стоит...
Брат мой умер десять лет назад. Иван, слава богу, живой. Может, потому, что на воде работал. Все же - воздух. И поспокойней. Брат мой - на тракторном заводе. В дыму, в копоти, а главное - вечная маета. Оттого и сердце болело.
Зимою в поселке я бываю редко. Ивана не вижу. Летом любая дорога - мимо его двора, мимо тютины. В теплую пору, когда спеют ягоды, дерево не пустует. Всегда на нем ребятишки. Одни наедятся от пуза, другие прибывают и сразу наверх.
- Там слаже... - смеется Иван.
Останавливаюсь, кладу в рот ягодку-другую. Терпковатая сладость. Вспоминается детство.
- Веришь, взрослые люди идут, - говорит Иван, - незнакомые, остановятся, вот как ты, и вспомянут: мол, на вашей тютине выросли. - Он смолкает, а потом добавляет потише, кивая на дом соседний, через улицу: - Выпустили его, пришел, тоже подходил посладиться, говорит, в тюрьме ваша тютина снилась. Вроде залезу на нее, как в детстве, ем-ем - и никак не наемся. Парень-то неплохой был... вздыхает Иван.
Я согласно киваю, все понимая. Речь про взрослого уже сына нашей соседки-пьяницы. Всю жизнь она гулеванила. И сына сгубила. Второй ли, третий раз он в тюрьме. По мелочам... С такой маманей... Горькое дитё. Что он в жизни видал? Оттого в тюрьме и грезилась ему Иванова тютина, что в детстве его, может, единый свет - это дерево: зеленый кров, теплые ветви, сладкие ягоды, сверстники рядом. Как не вспомнить...
Постояли мы с Иваном, повздыхали над чужой бедой. Сколь ее. А теперь - тем более: работы в поселке нет, зато много воли.
- Не пойму... - виновато улыбается Иван. - К чему идем? Водка дешевле хлеба. Ты везде ездишь, в Москве бываешь... Неужели везде так?..
Что ответить ему?.. Лишь развожу руками. Иван все понимает.
- Надо ехать на дачу, - говорит Иван. - Колорадского жука - аж красно. И жара. Поливаем и поливаем. Дождя-то нет.
- Тютина будет слаже... - смеюсь я.
Иван соглашается.
Стайка детворы на разномастных велосипедах подкатывает к дереву. Машины в кучу. Сами наперегонки наверх. И вот уже нет их, пропали в кроне.
Мы с Иваном расходимся. Я - на почту, ему на дачу пора. Сверху, с дерева, птичий переклик: "У меня сладкая!" - "А у меня - еще слаже!"
Ухожу. Лето перевалило за середину. Теперь дни покатят быстрей и быстрей. Не успеешь оглянуться - сентябрь. Я уеду.
Когда от поселка далеко, я вспоминаю о нем, то видится всякое: старый наш дом, зеленый двор, улица, холмы Задонья, разные люди: и те, кто живы, и те, кто давно на кладбище. Порой Иван вспомянется, мой сосед, и, конечно, вместе со своим деревом, с тютиной. Если про Ивана вспомню, то невольно улыбнусь, словно отвечая на его тихую улыбку, теперь уже вечную.
СМЕРТЕЛЬНО
Летним вечером во дворе хорошо. Кончается поливка, смолкает плеск воды, жужжание и стук насосов, моторов. Освеженные влагой земля и зелень парят, дышат прохладой. И от близкой степи веет ночным холодком. После дневной жары так славно.
Вокруг все видать. Солнце зашло, заря отыграла. Но высокое небо светит ясной прозеленью, словно отражая земное: пышную ботву огородов, купы садов, уличных деревьев: тополей, кленов, акаций, вязов. Поселок невелик, но зелен. Малые домики тонут в листве и ветвях.
Хорошо вечером. Покойно. День отгорел, отшумел. Последние нехитрые дела перед сном. Неспешные разговоры.
У Кадакиных поместье обычное: кирпичный флигель в три окна да летняя кухня в глубине двора. И хозяйство обычное: огород, сад, куры, два поросенка да дворовый кобель Грей. Такое мудрое имя присвоил собаке гостивший городской внук. Сначала язык ломали, потом привыкли: "Грей... Грейка... Грея..."
Поместье у Кадакиных невеликое, но ладное: в палисаднике цветут колокольчики, садовая ромашка, лилии; вдоль бетонных дорожек - розы. В огороде - порядок. Сразу видно, что хозяйка работящая и хозяин не лодырь.
И вечерние разговоры у Кадакиных прежде были обычными: про погоду, про картошку и колорадского жука; про дочкину семью, особенно про внука. Они - в городе. Хоть и близко, а рукой не достанешь.
Но это - прежде. Нынче, который уже день, все по-другому. Днем оба - на работе. Придут - дел полно по хозяйству, некогда языки чесать. А вот потом, когда свечереет, обычно-то возле летней кухни, под навесом - долгий ужин, да чай, да тары-бары. А нынче - все по-другому: наскоро поужинают опустив глаза, да еще радио включат, будто оно кому-то нужно. Поужинают - и опять по двору разбредутся. Хозяйка - к поросятам да птице, вроде приглядеть да запереть на ночь.
Во дворе тихо, на улице, по всей округе, - вечерний покой, и потому так явственно слышен негромкий голос хозяйки, она свою живность корит:
- Грамотные стали?.. Да... Не хотите абы чего жрать, премудрые?.. Слаженого вам да соложеного? Пирожных? - А потом печальней и тише: - Вот скоро... Без меня... придет вам пост, прижми хвост. Вспомянете... - И сбивается голос вовсе на шепот, на слезы, украдкой, с оглядкой на мужа.
Но тот - далеко. Он возле дома сидит на низенькой скамеечке, курит, собаке внушает:
- Грей... Грейка... Ты чего отвернулся? С тобой гутарят, а ты вроде гребаешь. Не имей такой привычки, Грея. Ну чего ты? Ты просил, и я тебя искупал из шланга, прохладил. Все по-хорошему. А ты отворачиваешься. Это уже наглость, Грейка. Да, да... Ты меня слышишь, Грея? Ты все слышишь, но ты не хочешь слушать. Эх, Грейка, Грейка... Дурак ты, Грейка, и боле никто. Ничего ты не знаешь, не понимаешь. Лишь с виду вроде премудрый, а дурак дураком. И нечего обижаться...
Хозяин смолкает. Горло вдруг перехватывает, саднит. И глаза... нет, он не плачет. Степану не положено плакать: полсотни лет, сухощавый, крепкий, лучший механик в автохозяйстве, внуку вот-вот десять лет стукнет. Даже пацаном не плакал, а потом и вовсе... Хотя бывало... Всякое бывало. Но плакать не положено. Не баба. Это они - тонкослезые.
Степан от жены своей сидит далеко - огород между ними - и вроде своим занят: курит да с дворнягой беседует. Но слышит жены воркованье: "Девочки мои... Хохлаточки..." Слышит и чует все потаенное: боль и слезы. Да и как не чуять?..
Врачи постановили: "Резать". И уже есть направление в областную больницу. "Кадакина Мария... Сорок девять лет..." И ведь никогда не болела, не жаловалась. А тут сразу - "онкология". Степану, конечно, сказали, а Мария сама догадалась, не дура.
Сорок девять лет, а по виду - моложе: лицо - гладкое, телом - не какая-нибудь хворостина, как говорят, все при ней. Работа - в бухгалтерии, это не мешки тягать. Может, потому и сохранилась. Сорок девять... А порою девушкой кличут. И вот тебе - "онкология". А что это, и ребенку ясно. Тем более торопят. А если по-честному, то это, конечно, смертельно. Если не дурить себя, не обманывать.
Такое вот, нежданно-негаданно, рухнуло на Кадакиных, разом жизнь изменив.
Обычно вечерами, после работы, управив дела домашние, огородные, сумерничали на воле. В доме, под крышею, душно и уже темно. На воле - долгий покойный вечер. Тишина, прохлада, зелень. Высоко в небе нежно вызванивают, перекликаясь, золотистые щурки; ласточки прощебечут, умчатся; молчаливые тяжелые цапли медленно проплывают к ночлегу, сияя снежной белизной и розовым. На душе - покой: день, слава богу, прожили.