Иван Рукавишников - Прклятый род. Часть II. Макаровичи
И уже задыхались короткими дыханиями, и уже дрожали губы.
И потом, друг в друга глядя задумчиво и не стыдясь, меж долгими молчаниями простотою и любовностию говорили.
- ...Хорошо с тобой.
- ...Будем любить друг друга всегда.
- ...Да. Всегда.
- ...И не вернусь я больше в крепость, Надя. И в университет в этом году не поеду. С тобой здесь останусь. Год - куда ни шло.
- А что там скажут?
- Ну их! И не говори. Знаешь, не будем о зверинце никогда говорить. От этих разговоров душа как конюшня делается. Или как кабак. Или как черт знает что.
- Конечно. Только, как же ты здесь останешься? Да тебе просто денег не вышлют больше. Или забыл?
- Молчи. Не все же деньги. За его гроши в пояс ему кланяться! Мне с Яшкой по семьдесят пять рублей в месяц определил. Тоже не мильоны. Зарабатывают же люди как-нибудь. И я зарабатывать буду. И пошлю я завтра в крепость письмо: «Убирайтесь вы все к черту. Виктор». Вот весело-то будет! Нет: Лучше телеграмму. А Зиночке письмо. Или Антоше. Велим им про все отписать, какой шум-гам в крепости подымется. Вот весело! Вот весело будет! Посмеемся мы с тобой.
- Смешной ты. Не будем, говоришь, про зверинец вспоминать. А сам про зверинец только и думаешь. Только и говоришь. А потом, какже здесь зарабатывать будешь? Гидом, что ли, заделаешься? А, впрочем, мы с тобой поделимся. Я с Жолишкой в другой номер перейду. Повыше, где бацилл меньше. Здесь. Рядом. Или Жолишку совсем прогоним. Нам и хватит. Только ведь, когда в крепости про то узнают, сократят они нас как-нибудь. Комендант скажет...
- Верно. Верно. Дурак я. Только знаешь: скоро у нас деньги будут. Совсем скоро. И у тебя, и у меня. И у всех нас.
- Какие деньги?
- По двадцать тысяч.
- Откуда?
- Не хочу я. Не могу я говорить. Только совсем скоро.
- В чем дело?
- И не проси. Я и не хочу, чтоб они, те деньги, скоро были. Ничуть не хочу, чтоб скорее. Только будут. Уж верь и не спрашивай. И не придется мне гидом быть. Только - не спрашивай.
- Ну, секрет так секрет. И у меня, говоришь, будут?
- И у тебя.
- Двадцать тысяч?
- Двадцать тысяч.
- Что же мне на них купить?
Смеется Надя.
- А мы на них жить будем. И ты от комендантовых денег откажись; телеграмма такая, значит, будет: «Убирайтесь вы все к черту. Виктор. Надежда».
- Ха-ха! Виктор, не смеши Надежду. Ей вредно. Закашляется.
- И будем мы, Надя, на те деньги жить-поживать вместе, без Жолишки, конечно. Или пусть Жолишка. Мы ее в экономки разжалуем. Тебе в Россию зимой нельзя. Я за полгода французский подучу. В детстве ведь я на нем, как на родном, болтал. Подучу, и в парижский университет. Тебе в Париж можно?
- Ну, нет. Не моя зима.
- В Париж нельзя - другой город найдем. На то география. Ведь не клином же свет сошелся в этой курортной дыре. А про крепость и про весь зверинец ты правду сказала. И думать не хочу, а думается. Так и сверлит... Так и сверлит... Да. Про деньги про те. Правда, есть тут загвоздка одна. Годы наши малость не подходят. Ну, да я узнавал. Трудно, убыточно. Но не безвыходно.
- Что ты городишь?
- Не спрашивай! Не спрашивай!
Руками затряс, рук ее милых из своих не выпуская.
И посмеялись. И помечтали. И хотелось опять и опять так поцеловаться. Но духи крепости далекой под косым потолком в тучу сбились. Но смех, словами шутливыми порожденный, тут же, над ними, над братом с сестрой порхает, смотрит.
Попробовал Виктор после молчания мгновенного. Чужим голосом сказал:
- Давай, по...
И кашлянул сухо. И другим, но все же чужим голосом, заглянув в угол, докончил:
- Давай, поглядим в окно.
Руки ее отпустив, поднялся-встал. К окну подошел. Занавеску отвел. Подошла тихо. Ночь лунная, дома белые в сказочном, в лунном глазам их показывает. И море сине-черное, серебристым столбом вибрирующим разрезанное. И берег моря так искусственно прямой для чего-то. И невечные там постройки, ненужно прельщающие, зазывающие однодневок.
- Конфетно здесь у тебя. Жизни нет. Декорация для богатых. Вон там, смотри, шалопаи белые на скамейке сидят, сигары курят. Красиво, но зря все. Вот у нас в Лазареве вкруг огорода бронзовую решетку этим летом поставили. Пока фундамент выродили, все эти там артишоки, да огурцы и что там еще - все повяло. Захламили. Садовник плачет. Не нужно, говорит. К чему? И дальше, говорит, ничего не вырастет. Под бронзой фундаментище вон какой. Солнцу доступа нет. Коменданту отписали. Не суйтесь, отвечает, не в свои дела; Знобишин лучше знает; да и я тоже; а в огороде чтоб росло все, что полагается. На то вам журнал выписан. То же и здесь. Все для виду. Будто для людей, как там стена для огурцов. ан не для людей.
- А для кого же? А ты правду сказал...
- А черт их знает, для кого. Только не так все. Настоящего нет. Эта вся чепуха с беседками...
И как же обрадовался Виктор, что молча, себе лишь договорил, что вся эта чепуха с беседками только умирающим нужна.
И страшась правды, из прорех счастья высовывающейся:
- Надя! Надя!
Закричал.
- Живи ты только! Живи ты! И все будет. И все как нужно будет, Надя.
И слов тех, могущих напугать, испугался. Как так? С ней нежно нужно, с ней тихо.
- Витя, прощай. Давно мне пора. До завтра.
- Кикимора опять?
- Нет. Не только кикимора.
И влекомые брат к сестре, сестра к брату, поцеловались. И поцеловались у окна стоя, у ночного. И опять долог был поцелуй - сто поцелуев. Но не смели руки. И потом не смели слова.
И ушла. И не провожал. И видели, слышали до утра сны свои.
III
Седой лунь, прозорливец хищный, в тучах-облаках, редко по-зимнему темных, место себе выискал. Над Волгой над декабрьской, над белой, сидит, когти в тучу - в облако вонзив. Сидит-высматривает. Бело все. Каждого мужичка черного легко оттуда увидать, по льду тропой идущего.
Смотрит лунь белый, облачный. Высматривает.
Вон на верху горы дома разные. Много домов. Все крыши под снегом, все крыши белые. Одна крыша черна, и над чернотой своей золотом вершин своих говорит-кричит:
- Кто равен мне?
Ежедневно с крыши Макарова дома снег скидывают. А в дни пурги к фасаду лестницы подставляют, с кариатид, с карнизов снег метелками счищают.
Декабрь. Рождество скоро. Из Петербурга на праздники студент Яша приехал домой. Первокурсник. В пути веселый был и важный. Не мальчишка. Взрослым ровня. Не так оно устроилось в Петербурге, как хотел: одному жить не позволили. Ну, да все же будто на свободе пожил.
Тогда, осенью, maman не уступила. Долгие споры были и ссоры.
- И просить не смей. И что это в самом деле за упрямство! Тебе же удобнее.
- Да вы же, мамаша, не знаете даже эту самую фрау Франк. Только то, что она нашей Эмме сестра. Все студенты, мамаша, самостоятельно живут, в меблированных комнатах.
- И у тебя комната будет отдельная. Да чего ты просишь? Чего так уж пристал? Значит, хочешь как-нибудь непозволительно себя в Петербурге вести, если не хочешь в знакомый дом. Что ты надумал, Яша! Опомнись. Ведь тебе двадцати лет нет.
- Ну, а когда мне двадцать один будет, тоже у немки мне?
- Ну, тогда посмотрим.
Поселили Яшу у фрау Франк, на Песках. Примерным юношей до Рождества был. Еженедельные письма от фрау к родительнице успокоительны, хвалебны. Ехал домой, уверенный в удаче.
«Скажу: дети эти мне немецкие заниматься мешают. И потом даль страшная. В университет едешь, едешь... Небось, рысаков у меня нет».
И еще разные планы.
- Денег вот не хватает.
И обдумывал искусные речи. Про свои дела лишь мыслил. Обо всем забыл. Ну и о Вите, конечно.
Приехал. Из вагона вышел, улыбающийся. Огляделся.
- Ишь, черти! Хоть бы встретил кто...
На площади у вокзала злобно сплюнул.
- Полны конюшни... Хоть бы лошадь выслали...
И злой и сконфуженный, почувствовав сразу себя опять мальчишкой в родном городе, трясся в звенящих извозчичьих санках четыре версты. И морщась, отворачивался от впереди дремлющего извозчика, так безобразно задравшего ноги над сундуком. И шагом подымались по длинно-извилистому въезду. Бульвар у крепостной стены. Повиделся дом родной. Так еще недавно о доме несознанно гордыми думами мечтал. Пустынная набережная верхняя. Дорога пошла ухабами. Темнеет громада молчащая. И никого близко.
- Крепость проклятая.
- К парадному?
- В ворота! В ворота!
Против воли по всем окнам взором скользнул. Никого. И черно-черно за стеклами цельными.
- Рублик уж пожалуйте.
- За восемьдесят пять подрядился. Получай.
- Тоже, господа...
По чугунной лестнице - черною называется - в верхний этаж вошел. Только экономку встретил, Татьяну Ивановну, старушку бойкую, милую.
- Барин, барин! С приездом, Яков Макарыч. Все ли здоров, мой батюшка?
Лицо умильное. Глаза заискивающе глядят.
- И уж идет вам, батюшка, форма.
И вдруг куда-то через стены поглядела. И сразу заплакала, затряслась.