Константин Бальмонт - Под новым серпом
Исчез тяжелый сглаз, обременительный и недоброжелательный надзор. Слишком непохожи были один на другой два эти женские нрава, старая властная крепостница, лишь недавно лишившаяся безусловного права помыкать своими рабами и распоряжаться волей своих близких, и молодая, тоже по-своему властная, но именно по-своему, причудница, мечтательная, но и насмешливая своевольница, отнявшая у надменной старухи всю душу единственного ее сына, красавца и веселого охотника, Ивана Андреевича, огорчившего своей свадьбой с московской привередницей немало женских сердец. Ирина Сергеевна, в девичестве Искра, была дочерью жившего в Москве отставного генерала, кончила с шифром Екатерининский институт, гордилась своей начитанностью не только в области романов, владела несколькими иностранными языками, отдавая, конечно, преимущество французскому, любила уколоть умы, крепостнически мыслящие, отточенно-острым отрывком из романтически-вольнолюбивого поэта, а то и философской цитатой, произносимой с большим удовольствием, любила также веселье, и танцы, и вниманье, которое легко приковывалось к ней, и очень гордилась тем, что в ее жилах текла хорошая великорусская кровь, а также казацкая и татарская. Больше всего на свете любила эта юная женщина волю, всю полноту воли, и, любя волю для себя, не могла она и не хотела понять, как кто-нибудь кого-нибудь в чем-нибудь смеет стеснять. Она не любила мать своего любимого, и было за что.
То были спутанные годы только что кончившегося в России рабства, когда закон уничтожил крепостное право, но в живых лицах и в мучительных ликах и личинах оно существовало еще и окрашивало все человеческие отношения в захолустьях с тем большей силой и с тем более уродливою выпуклостью, что сила привычки и повторно длящаяся сила раз сложившихся соотношений действовали на многие души как бы с убедительностью естественного, от самой природы предустановленного закона. Те, которые всего сильней и больней пострадали от недавно уничтоженного зла, медлили в месте своего мучения и не хотели выйти из заколдованного круга давнишних привычек порабощенности.
Не хотели выйти. Вернее, быть может, сказать: не могли.
Ирина Сергеевна встретилась с Иваном Андреевичем Гиреевым в Москве в год уничтожения крепостного права. Он приезжал в столицу из своего Шушунского уезда по каким-то шушунским делам, не то городским, то есть правильнее уездным, не то по своим личным, что-то купить для своего небольшого имения, по иронии судьбы называвшегося Большие Гумна. И гумен-то там было только пять крестьянских да одно господское. Доходы получались больше от двух других имений, которые держались, но постепенно таяли. Да, конечно, скромный Иван Андреевич приезжал лишь для того, чтобы купить какую-то новопрославленную молотилку. Молотилку он нашел, но также и судьбу свою нашел.
Довольно ему было увидать два-три раза эту стройную девушку с серыми глазами и русыми волосами, с бровями, как-то странно, по-восточному изогнутыми, с речью срывчатой, живой и несколько дерзкой, и он уже ничего так не хотел, как жениться на ней. Он ей тоже нравился, но не больше того. Родные ее наговорили юной девушке, что безумно терять такую хорошую партию, и в четвертое свидание, на балу, где оказалось, что красивый провинциал совсем хорошо танцует вальс и мазурку, сероглазая Ирина в ответ на старомодные слова предложения посмотрела на юного красавца почерневшими глазами и сказала: "Поехать к вам в избушку на курьих ножках? Хотите, так поеду. Чур, только не отдавать меня Бабе Яге, если найдется такая".
Влюбленный засмеялся и пообещал. Вряд ли, однако, в своем простодушии он мог подозревать, что страшная сказка о злых колдованиях Бабы Яги не раз провеяла и продолжала веять в милом его родном доме, в тихой усадьбе Большие Гумна, которая, по прихоти невесты, для красоты тотчас была переименована и стала зваться Большие Липы, а прозвище Большие Гумна осталось только за деревушкой, примыкавшей к усадьбе и состоявшей всего-навсего из нескольких дворов.
6
После институтских мечтаний и радостей дружбы с веселыми подругами, после развлечений, столь частых и завлекательных в старой Москве, испокон века славившейся своими блестящими вечерами, шумными балами и неизменчивым, крепким в своей уставности, радушным хлебосольством, очутиться в глухой деревушке, с ее тенями кончившегося и некончающегося рабства, этот переход был тяжелым и болезненным для впечатлительности зоркой, хотя и очень юной души. Ирина Сергеевна сразу загрустила тогда, в первые недели замужества, но все же ее милый был действительно мил с ней, и мало-помалу выяснились многочисленные возможности жить занятно и не пусто. Она привезла с собой много книг, получала из Москвы газеты и журналы, у нее было хорошее фортепьяно, она быстро вошла в почтительный фавор в семьях окрестных помещиков, ее полюбили за открытый нрав крестьяне, которых она лечила в определенные дни и которым делала всяческие поблажки, столь ценные при тесноте взаимоотношений деревенской жизни, научилась она и охотиться со своим Ваничкой, узнала истомную прелесть весенней тяги вальдшнепов, летнюю радость охоты на тетеревиные выводки, более сложную и трудную, но и более любопытную охоту на болотных птиц, осеннее раздолье травли зверя с борзыми и с гончими.
Дворня души не чаяла в рыженькой барышне, как называли ее мужики, ни за что не признавая ее как барыню. И правда, чопорная мать ее молодого мужа, Клеопатра Ильинишна, державшая в руках бразды правления и с неодобрением относившаяся ко всем прихотям и гуманитарной блажливости юной женщины, куда больше походила на настоящую барыню. Умела приказывать Клеопатра Ильинишна. Не вовсе и зверем была, поступала без вспыльчивости. Умела простить и дважды и, пожалуй, даже трижды то или иное нарушение устава. Но когда говорила одно слово "наказать", разговора уж никакого не было, а происходило быстрое наказующее действие.
В те два-три года, что предшествовали объявлению крестьянской воли, все умы были в смятении и повсюду в лесистом шушунском уезде Средней Губернии были в деревнях беспорядки, то порубки в господских лесах, то у какого-нибудь помещика овины пожгут, сад ночью поломают, скотину барскую изобидят, доходило дело и до настоящих бунтовщических деяний. Но в трех имениях Гиреевых порядок был образцовый, и царила тишь да гладь. Хозяйский глаз был у дворянской вдовицы, и рука, хоть и дворянская, по-мужицки была сурова и крепка. Правда, мужиков она самодурством и не обижала. Была строга, но точна. Лишку ничего и никогда. Как сказано, так и быть должно. Мужики точность ценят. С дворовыми зато она давала себе всю полную свою волю. И прислуга у нее как по струнке ходила. Каждый старался и выслуживался, да не всякому впрок идет трудное искусство угодить барыне.
Был у Клеопатры Ильинишны хороший крепостной столяр. Она очень ценила крепость вместительных дубовых шкафов, большие липовые столы, на которых много можно наставить солений, и варений, и закусок, и наливок, когда гости пристойные пожалуют, и особенно любила своеобразной, ею самой выдуманной формы кресла, в которых и посидеть и полежать было удобно, а сверху на спинке резные были петушки и курочки. Еще любила она шкатулочки, которые по-китайски входили без конца одна в другую, в той, что побольше, другая, что поменьше, а в этой еще меньше, и еще меньше, и прямо до умилительной малости доходила последняя, двенадцатая, а в нее можно было положить все, что нужно для туалетных прикрас. Эти шкатулочки Клеопатра Ильинишна дарила то супруге губернатора, то какому-нибудь заезжему из столицы чиновнику, то просто-напросто, когда такой стих находил, бродячему сельскому торговцу, раскинувшему на деревенском празднике трехдневную неприхотливую палатку с мятными пряниками, рожками, полупустыми грецкими орехами, леденцами по полкопейки штука и подобным же товаром. Отбудет в новые палестины бродячий торговец, распродав или не допродав свои рожки и пряники, и увезет с собой дивную шкатулку важной барыни, прославит эту барыню не в одном месте.
Работал столяр Авдей. Времени много, дерева сколько хочешь, и выдумок у барыни тоже хватит на человеческий век. Все бы хорошо было, но на столяра Авдея нападало нетерпение, когда он доходил до последней или предпоследней малой шкатулочки. Руки шалят, матерьял зря портят, не хочет рука и не хочет последние мудреные закорючки вырезать. Мутит бедного Авдея. Тут-то искушение и стоит за спиной и шепчет на ухо: "В питейный, в питейный. Хвати зелена вина". Прямо как ветер осенний по сухим кустам шуршит и шепчет: "В питейный". Авдей убегал в питейный дом, благо он в соседнем селе Якиманне*, всего за одну версту. Добежать до питейного заведения легко и войти в него легко и приятно, вот выйти из него - это много труднее. И целовальник негодный всегда потакал слабости человеческой. Давал за наличное, не отказывал и в долг. Сидел Авдей в питейном заведении, испивал косушку за косушкой, и мерещились ему всякие вздоры. Стружки плясали Камаринского, резные петушки и курочки строили рожи и смеялись над ним, шкатулки казались западней, и в каждой западне по удавленному, не разберешь, кто там удавлен, волк или человек. Кончалось дело плохо. Приволакивали Авдея в господское владение, если еще раньше кто-нибудь, спохватившись, не приходил за ним и не уводил его домой. Вытрезвлялся или же вытрезвляли его ускоренным темпом, применением разных природных сил, водой, холодным воздухом, иными веществами. Авдей снова принимался за работу, оканчивал неконченое, начинал новое творчество.