Михаил Салтыков-Щедрин - Том 3. Невинные рассказы. Сатиры в прозе
— Но позвольте, Анна Ивановна, — вступился Семионович, — вы напрасно думаете, что я принадлежу к числу отсталых. Я полагаю, что нам следует только объясниться, и все недоразумения устранятся сами собою…
— C’est inoui ce que nous avons souffert![2] — продолжала Анна Ивановна, обращаясь ко мне. — Изумительно даже, как могли мы дышать!
«Кроткая Annette! что с тобой сделалось! что с тобой сделалось! — подумал я, переходя от изумления к совершенному остолбенению, — ты, которая до сих пор позволяла себе думать только о наслаждениях предстоящей минуты, ты, которая смотрела на жизнь как на ряд милых и грациозных сцен, вроде пословиц Альфреда Мюссе*, ты ожесточена, ты говоришь о какой-то духоте, о каких-то прошедших страданиях… Боже!»
— Вот это-то именно и есть единственный пункт, насчет которого я несколько расхожусь с вами, Анна Ивановна, — возразил между тем Семионович, — я нахожу, что страдание — самая лучшая школа жизни… Недаром великий поэт сказал:
Но не хочу, о други, умирать,
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…*
стало быть, страдание не совсем-то дурная вещь… стало быть, в страдании возможно даже своего рода наслаждение, которое высоко ценится знатоками!..
— Не знаю; быть может, я не принадлежу к числу знатоков, но, признаюсь вам, я не охотница до страдания… Мне кажется так приятно, так легко, когда меня никто не беспокоит, si l’on me laisse jouir en paix de mon existence… n’est-ce pas[3], мсье Щедрин?
— Нет сомнения, что жить спокойно гораздо приятнее, нежели пользоваться тревогами, — отвечал я.
— Но я и не утверждаю, что страдание должно быть нормальным состоянием человека, — возразил Семионович, — я говорю только, что страдание — школа, и надеюсь, что самое это слово доказывает, что здесь идет о нем речь, как о мере временной, преходящей, о той мере, про которую говорит поэт:
Ведь в наши дни спасительно страданье…*
— Я надеюсь, что мы с честью выйдем из этой школы, — сказала Анна Ивановна, — хотя, признаюсь вам, на первый раз это будет ужасно трудно… nous sommes encore si peu habitués de jouir des bienfaits de la civilisation…[4] я сегодня утром говорила с мужем: это ужас, сколько надобно сделать… il faut faire ceci et cela…[5] везде, куда ни обернитесь, везде надобно снова начинать…
— Да, это так, — отвечал Семионович задумчиво, — не знаю… я как-то опасаюсь… мне все кажется… que nous n’avons pas assez de forces… que nous succomberons à la tâche, en un mot![6]
— О, это опасение совершенно напрасное! puisque au fond le peuple russe est avant tout un grand peuple… C’est une justice, que l’Europe entière se plaît à lui rendre…[7]
— A! здравствуйте! об чем это вы так горячо тут спорите? — прервал Семен Семеныч, входя в это время в гостиную и подавая поочередно всем нам руку, чего прежде никогда с ним не случалось.
— Продолжение давишнего разговора, ваше превосходительство, — отвечал я.
— А! это любопытно!
— Вот мсье Семионович находит, что мы недостаточно созрели, — отозвалась Анна Ивановна.
— То есть для чего? — спросил генерал.
Анна Ивановна затруднилась; она была вполне уверена, qu’il s’agit d’une très bonne chose[8], но как называется эта chose[9], не знала. А впрочем, что мудреного: может быть, так она и называется… chose! Семионович, однако ж, вывел ее из затруднения.
— Мы не поняли друг друга, Анна Ивановна! — сказал он несколько обиженным тоном, — мое воспитание… мое прошедшее, наконец… все это достаточно говорит в мою пользу… Поверьте, я не принадлежу к числу отсталых!
— Ну да, ну да! — сказал Семен Семеныч, — нынче уж оно и не ко времени!
— Я говорю только, что наше перерождение достанется нам не без труда!
— О, насчет этого я совершенно с вами согласен… я, например, придумал теперь одну штучку. Конечно, это будет очень полезно… однако и за всем тем не могу поручиться, чтоб она принялась так, как было бы желательно!
— Позволено ли будет узнать, ваше превосходительство, в чем заключается ваше намерение? — спросил Семионович.
— Так… я хочу… биржу здесь устроить! — отвечал генерал с тою поспешностью и вместе усилием, которыми всегда сопровождается желание высказаться как-нибудь понебрежнее. При этом он, неизвестно от каких причин, застыдился и покраснел.
— Vous n’avez pas l’idée, comme ils nous trompent, ces marchands![10] — вступилась Анна Ивановна, — a тогда мы будем все на бирже покупать!
— Ты мне, мамаша, на бирже новую курточку купишь! — пролепетал маленький сынок Анны Ивановны, прислушавшись к разговору.
— Извините меня, Анна Ивановна, — заметил Семионович, пользуясь случаем, чтоб отмстить генеральше за предположение об его отсталости, — но мне кажется, что вы не совсем верно смотрите на значение биржи…
— Ну да, ну да, — сказал генерал, снисходительно улыбаясь, — эти дамы только и думают, что о нарядах… Они даже на переворот готовы смотреть с точки зрения тряпок… ха-ха!
— А впрочем, мысль Анны Ивановны об устроении такого магазина, который представлял бы все ручательства относительно добросовестности и дешевизны, тоже весьма счастливая мысль, — возразил Семионович, спеша на помощь подломившейся на льду либерализма генеральше и таким образом умеряя язвительность великодушием.
— Mais… n’est-ce pas?[11] — сказала Анна Ивановна, отдыхая.
Известие, что готово кушать, прекратило на время разговор, но за обедом он возобновился с новою силою. И генерал и генеральша так увлекательно доказывали необходимость оставить рутину и идти новыми, неизведанными доселе путями, что даже суровый Семионович согласился, qu’au fait il у a quelque chose à faire[12]. Я и сам чувствовал, что в воздухе была разлита какая-то непривычная теплота, что по временам моего обоняния касались живительные ароматы, что кровь с усиленною быстротой приливала к голове и сердцу…
Но не могу не сознаться, что все это происходило как будто во сне и что самые звуки говоривших кругом меня голосов ложились в мой слух как-то смутно, неопределенно.
— Прежде всего надо позаботиться о торговле, — говорил генерал, — потому что торговля — это нерв…
— Да… и железные дороги, — сказал Семионович, — вот где для нас предмет первой важности! пространство нас одолевает, ваше превосходительство, наша собственная карта нас давит!
— Ну, с этим как-нибудь справимся, с божьей помощью! — рассудил генерал.
— Однако ж… это ужасно… сколько приходится сделать! — задумчиво продолжал Семионович, внезапно всем телом вздрогнув.
— Еще бы! — заметила генеральша.
— Вы забыли еще о грамотности, — отозвался генерал и, обращаясь ко мне, присовокупил: — Кстати, чтоб не забыть! не худо бы нам с вами и насчет этого что-нибудь… знаете, в таком же роде…
— Позвольте, однако ж, ваше превосходительство, — возразил Семионович, — мне кажется, что грамотность… я думаю, что для этого у нас еще почва недостаточно, так сказать, взрыхлена?
— Да, признаюсь вам, я и сам так думал прежде… но теперь… Я скорее склоняюсь в пользу того мнения, что тут совсем никакой почвы не надобно.
— Однако ж, ваше превосходительство, специалисты на основании достоверных фактов утверждают, что на пятьсот грамотеев двести непременно оказываются негодяями…* как хотите, а эта пропорция…
— Мамаша! я не хочу учиться… я не хочу сделаться негодяйкой! — неожиданно закричал сынок Семена Семеныча.
— Полно, душечка, это о мужичка́х говорят! — утешала его Анна Ивановна.
— Коли хотите, и я в душе с вами согласен, — продолжал между тем Семен Семеныч, — но…
Генерал развел руками, как будто хотел сказать: Que voulez-vous que je fasse! ’
Много и еще было говорено разных умных речей, и всякий раз, когда кому-либо из собеседников приходила счастливая мысль, генерал обращался ко мне и говорил: «Кстати, чтоб не забыть! не мешает и на это обратить серьезное внимание!»
Читателю, быть может, странным и невероподобным покажется, что большая часть моих героев словно во сне или в тумане действуют. В справедливости этого замечания должен сознаться я и сам, но что же мне делать, если таково вообще свойство всех умирающих людей? От умирающего нельзя требовать ни последовательности в суждениях, ни даже совершенно округленных периодов для выражения последних; все их мысли, все их чувства представляются в виде каких-то клочков, в виде ничем не связанных отрывков, в которых мысль и чувство являются в состоянии почти эмбрионическом. К сожалению, я должен сказать здесь, что мир полон такого рода умирающих; между ними очень мало злых и очень много недальновидных. Вообще я убежден, что на свете злые люди встречаются лишь случайно; в существе, они те же добряки, только кожу у них судьба-индейка стянула, рыло перекосила и губы помазала желчью. Да и то, по большей части, от своей собственной глупости люди делаются злыми, потому что умный человек сразу поймет, что злиться не из чего, да и не расчет. Что же касается до недальновидных людей, то это точно, что ходят в народе слухи, будто их немало по белу свету шатается; однако не могу скрыть, что я очень редко встречал таких, которые бы откровенно признавали себя дураками. Напротив того, обыкновенно случается так, что, например, Петр Иваныч, встретивши друга своего, Ивана Петровича, и поговорив с ним немного, уже восклицает мысленно: «Господи! да как же глуп Иван Петрович… неужто он этого не знает!» А Иван Петрович в это самое время, в свою очередь, тоже мысленно восклицает: «Господи! да как же глуп Петр Иваныч… неужто он этого не знает!» И выходит тут в некотором смысле таинственно-духовный маскарад. Но, прося у читателя извинение за такое отступление, спешу продолжать рассказ мой.