Алексей Писемский - Тысяча душ
- Над чем же тут смеяться? Стало быть, он не нравился ей? - возразила княжна.
Калинович пожал плечами.
- Даже и нравился, - отвечал он, - но это выходило из правил света. Выйти за какого-нибудь идиота-богача, продать себя - там не смешно и не безобразно в нравственном отношении, потому что принято; но человека без состояния светская девушка полюбить не может.
- Отчего ж не может? - перебила стремительно княжна. - Одна моя кузина, очень богатая девушка, вышла против воли матери за одного кавалергарда. У него ничего не было; только он был очень хорош собой и чудо как умен.
- За кавалергарда же, - повторил Калинович.
Он с умыслом говорил против светских девушек, чтоб заставить княжну сказать, что она не похожа на них, и, как показалось ему, она это самое и хотела сказать своими возражениями и замечаниями, тем более, что потом княжна задумалась на несколько минут и, как бы не вдруг решившись, проговорила полушепотом:
- Танцуйте, пожалуйста, со мной мазурку.
Калинович вспыхнул от удовольствия.
- Я только хотел вас просить об этом, - подхватил он.
- Пожалуйста, - повторила княжна.
В продолжение всего этого разговора с них не спускала глаз не танцевавшая и сидевшая невдалеке Полина. Еще на террасе она заметила взгляды Калиновича на княжну; но теперь, еще более убедившись в своем подозрении, перешла незаметно в гостиную, села около князя и, когда тот к ней обернулся, шепнула ему что-то на ухо.
- Pardon, на одну минуту, - проговорил князь, вставая, и тотчас же ушел с Полиной в задние комнаты. Назад он возвратился через залу. Калинович танцевал с княжной в шестой фигуре галоп и, кончив, отпустил ее довольно медленно, пожав ей слегка руку. Она взглянула на него и покраснела.
Все это вряд ли увернулось от глаз князя. Проходя будто случайно мимо дочери, он сказал ей что-то по-английски. Та вспыхнула и скрылась; князь тоже скрылся. Княжна, впрочем, скоро возвратилась и села около матери. Лицо ее горело.
Калинович, нехотя танцевавший все остальные кадрили и почти ни слова не говоривший с своими дамами, ожидал только мазурки, перед началом которой подошел к княжне, ходившей по зале под руку с Полиной.
- Вероятно, мы с вами будем начинать, - сказал он.
Княжна ничего ему не ответила и обратилась к Полине:
- Вы танцуете?
- Да, танцую, - отвечала та с усмешкой.
Княжна, как бы сконфуженная, пошла за Калиновичем и села на свое место. Напрасно он старался вызвать ее на разговор, - она или отмалчивалась, или отвечала да или нет, и очень была, по-видимому, рада, когда другие кавалеры приглашали ее участвовать в фигуре.
- Смысл повести моей повторяется в жизни на каждом, видно, шагу, проговорил, наконец, Калинович, начинавший окончательно выходить из себя; но княжна как будто не слыхала его.
Между тем игроки вышли в залу. Князь начал осматривать танцующих в лорнет. Четвериков стоял рядом с ним.
Княжна почти каждый раз стала выбирать его, непременно заставляя танцевать. Четвериков выходил и, слегка подпрыгивая, делал с ней тур, а потом расшаркивался, и она приседала и благодарила его самой любезной улыбкой. Ревность, досада и злоба забушевали в душе Калиновича. Он решился по крайней мере наговорить дерзостей княжне, но ему и этого не удалось: при конце мазурки она только издали кивнула ему головой, взяла потом Полину под руку и ушла. Вскоре затем последовал ужин, и все почти гости остались ночевать.
В распределении постелей обнаружился со стороны хозяев тот же тонкий расчет. Четверикову и предводителю отведено было по особой комнате; каждому поставлены были фарфоровые умывальники, и на постелях положено голландское белье и новые матерчатые одеяла. В одной большой комнате предназначалось положить судью, исправника, почтмейстера и Калиновича. Здесь уж были одеяла, хоть и шелковые, но поношенные, и умывальники фаянсовые. Комната рядом была отведена для винного пристава, инвалидного начальника и молодого Кадникова. Тут уж не было даже отдельных кроватей, а просто постлано на диванах с довольно жесткими подушками и ситцевыми покрывалами.
Калинович, измученный и истерзанный ощущениями дня, сошел вниз первый, разделся и лег, с тем чтоб заснуть по крайней мере поскорей; но оказалось это невозможным: вслед за ним явился почтмейстер и начал укладываться. Сняв верхнее платье, он долго рылся на груди, откуда вынув финифтяный{174} образок, повесил его на усмотренный вверху гвоздик и начал молиться, шевеля тихонько губами и восклицая по временам: "Господи помилуй, господи помилуй!". После молитвы старик принялся неторопливо стаскивать с себя фуфайки, которых оказалось несколько и которые он аккуратно складывал и клал на ближайший стул; потом принялся перевязывать фонтанели, с которыми возился около четверти часа, и, наконец, уже вытребовав себе вместо одеяла простыню, покрылся ею, как саваном, до самого подбородка, и, вытянувшись во весь свой длинный рост, закрыл глаза.
Калиновичу возвратилась было надежда заснуть, но снова вошли судья и исправник, которые, в свою очередь, переодевшись в шелковые, сшитые из старых, жениных платьев халаты и в спальные, зеленого сафьяна, сапоги, уселись на свою кровать и начали кашлять и кряхтеть. Вдобавок к ним пришел еще из своей комнаты инвалидный начальник, постившийся с утра и теперь куривший залпом четвертую трубку. Его сопровождал молодой Кадников, неотступно прося поручика дать ему хотя разик затянуться. Видимо, что всем им, стесненным целый день приличием и модным тоном, хотелось поболтать на свободе.
- Темненьки, однако, стали ночи-то! - проговорил судья, взглянув в окно.
- Да, - отозвался исправник, - ворам да мошенникам раздолье: воруй, а земская полиция отвечай за них.
- Какая вы земская полиция! Что уж тут говорить! - перебил его инвалидный поручик, мотнув головой. - Только званье на себе носите: полиция тоже!
- Что ж полиция? Такая же полиция, как и всякая, - проговорил кротко исправник.
- Нет, не такая, как всякая, - возразил поручик, - вот в Москве был обер-полицеймейстер Шульгин, вот тот был настоящий полицеймейстер: у того была полиция.
- Да, тот ловкий был, - заметил судья.
- Еще какой ловкий-то, братец ты мой! - подхватил поручик. - И тут, сударь ты мой, московские мошенники надували! - прибавил он.
Судья только усмехнулся.
- Да!.. - произнес он.
- Вот и ловкого надували! - заметил с некоторою ядовитостью исправник.
- Да ведь какую штуку-то, братец ты мой, подвели, штуку-то какую... продолжал поручик, - на параде ли там, али при соборном служении, только глядь: у него у шубы рукав отрезан. Он ничего, стерпел это... Только одним утром, а может быть, и вечером, приезжает к его камердинеру квартальный. "Генерал, говорит, прислал сейчас найденный через полицию шубный рукав и приказал мне посмотреть, от той ли ихней самой шубы, али от другой..." Камердинер слышит приказание господское - ослушаться, значит, не смел: подал и преспокойным манером отправился стулья там, что ли, передвигать али тарелки перетирать; только глядь: ни квартального, ни шубы нет. "Ах, говорит, согрешил!", а Шульгин между тем приезжает. Он ему в ноги: "Батюшка, ваше превосходительство..." - "Ничего, говорит, братец: ты глуп, да и я не умней тебя. Я уж, говорит, и записку получил", и показывает. Пишут ему: "Благодарим покорно, ваше превосходительство, что вы к нашему рукаву вашу шубу приставили", и больше ничего.
Судья опять улыбнулся и покачал головой.
- Шельма народ! - произнес он.
- Шельма! - подтвердил самодовольно рассказчик.
Калинович между тем выходил из себя, проклиная эту отвратительную помещичью наклонность - рассказывать друг другу во всякий час дня и ночи пошлейшие анекдоты о каких-нибудь мошенниках; но терпению его угрожало еще продолжительное испытание: молодой Кадников тоже воспалился желанием рассказать кое-что.
- Вот тоже на Лукина раз мошенники напали... - начал было он.
- Лукин был силач, - перебил его инвалидный начальник, гораздо более любивший сам рассказывать, чем слушать. - Когда он был, сударь ты мой, на корабле своем в Англии, - начал он... Что делал Лукин на корабле в Англии все слушатели очень хорошо знали, но поручик не стеснялся этим и продолжал: - Выискался там один господин, тоже силач, и делает такое объявление: "Сяду-де я, милостивые государи, на железное кресло и пускай, кто хочет, бьет меня по щеке. Если я упаду - сто рублей плачу, а нет, так мне вдвое того", и набрал он таким манером много денег. Только проходит раз мимо этого места Лукин, спрашивает: что это такое? Ему говорят: "Ах, мусье, тебя-то мне и надо!" Подходит сейчас к нему. "Держитесь, говорит, покрепче: я Лукин". Ну, тот слыхал уж тоже, однако честь свою не теряет. "Ничего-с, говорит: я сам тоже такой-то". - "Ладно", - говорит Лукин, засучил, знаете, немного рукава, перекрестился по-нашему, по-христианскому, да как свистнет... Батюшки мои, и барин наш, и кресла, и подмостки - все к черту вверх тормашки полетело. Мало того, слышат, барин кричит благим матом. Что такое? Подходят: глядь - вся челюсть на сторону сворочена. "Ничего", - говорит Лукин, взял его, сердечного, опять за шиворот, трах его по другой стороне, сразу поправил. "Ну, говорит, денег твоих мне не надо, только помни меня". "Буду, говорит, помнить, буду..."