Глеб Успенский - Поездки к переселенцам
— Они тогда у нас недели с две прожили! — прибавила с своей стороны сибирячка.
— Не упомню хорошенько, две ли, три ли недели; только я этого Андрея не касался. Попросит хлеба, — дашь… Поработает. И все молчит, все, я вижу, одно и то же думает, а баба все лежит в повозке. Молчит, молчит, да как взвоет на весь двор, да как начнет причитать, душа разрывается. А потом опять молчит. Спросишь иной раз Андрея: "Что это баба-то твоя убивается?" А он отвечает: "Как же не убиваться?.. Тоже нарождение наше, какой парень-то был, да опять как ежели бы жив был". Ну, и все как обыкновенно. Не дослушаешь и уйдешь. Так и шло время. "Чего он дожидается?" — думаю, однако не расспрашивал, не касался. Только однажды — гляжу, и сам он идет ко мне. "Так и так, говорит, баба-то моя ведь тяжелая… Того и гляди родить ей придется. Уступи мне, сделай милость, амбарчик на время". Тут я понял, чего он дожидается. И анбарушку ему дал, а баба моя и повитуху ему указала. Узнал я это, и так мне стало его, признаться, жалко. Как ему быть с больной бабой в чужой стороне? Ничего, почитай, у него нет, и самим-то есть нечего, чем и ребенка-то кормить? Баба хворая, тощая; мучается она, что сын у нее помер, покою не знает, плачет. Такие прискорбные они мне показались, не видывал я такого бедствия. Пропадают люди прямо на глазах. "Эй, Андрей, Андрей, — говорю ему как-то однова, — плохо твое дело! Как-то ты справишься? И что делать-то будешь?" Пропадает, думаю, как трава от морозу. А между тем, вижу, не то: смотрит на меня Андрей, и лицо у него нескучное! Как бы уж тут-то не заскучать? Ведь беда идет неминучая, дело видимое, а он, наоборот тому, даже как бы и повеселел. "Авось, говорит, бог и поможет?" — "Что же, говорю, все бог да бог. Ты сам видишь, какие твои дела". А он ту ж минуту выхватил из-за пазухи свою "бумагу", да и отрапортовал мне: "Ведь баба-то родит либо сегодня, либо завтра. А ну, как господь даст, опять мальчика? Ведь тогда прямо тридцать десятин по бумаге должны выдать. А ежели мне тридцать-то десятин, так ведь я в аренду половину-то!" И пошел, пошел колесить и винтом, винтом оборачивать — и бог, и земля, и душа! То есть плюнул я и ушел прочь! И не подходил! А только от людей слышу: идет в амбаре — страсть господняя! Слышу: "родила девочку!" Думаю: "ну! пропал мужик"! И точно, рассказывают, свалился, говорят, Андрей с ног. "Руки, говорит, на себя наложу. Пропал я, кричит, пропал, пропал, пропал!.." Плачет даже!.. Потом слышу: "померла девочка". Весь двор, все наши бабы в один голос говорят: "Слава богу!" Вижу, и Андрей очнулся, ходит по двору, а что теперь будет делать, на что надеется, не спрашиваю. Говорю бабе моей: "Оставим его в работниках вместе с его бабой?" Жалко ведь, истинно жалостно смотреть. И порешили было так, но Андрей не остался. Напал на него и на его жену необыкновенный страх, обуял их испуг какой-то. Баба его первая испугалась: и сына у них нет, и еще ребенок умер, и зачем это они в этой чужой стороне? "Домой, домой, домой! — взмолилась баба, — опять в свои места". И мужик-то тоже совсем обезумел… Так мы и не видали, как они второпях со двора съехали. Спрашивали мы потом у новых переселенцев, не встречали ли таких-то и таких-то "курских". И сказывали нам также ихние, "российские", что видели их, "едут", а потом говорили, что видели их уж без повозки, без лошади под Пермью. А наконец и совсем слух о них прекратился… Так они и канули. Мы так и почитали, что не дойдут они до места и сгинут где-нибудь в чистом поле. И что ж, однако, вышло?
Вероятно, то, что вышло, было до того необыкновенно, что и сам хозяин-рассказчик и его жена, не раз вздыхавшая во время рассказа, вдруг развеселились, и лица их засияли самым радостным выражением.
III— To есть такое вышло удивительное дело, кажется и в сказках такого не рассказывается! Проходит года два, мы и думать-то забыли про Андрея. Раз как-то, уже нынешним летом, слышу, какая-то баба, которая при родах Андреевой жены была, говорит: "Арестанты, говорит, прошли сегодня в пересыльную, и кажись будто Андрей с женою там…" А у нас тут за селом, — сами чай видели, — большая пересыльная тюрьма. "Не обозналась ли, мол?" — "Нет, говорит, как будто они самые". Что ж, может, и грех от бедности попутал. И еще прошел месяц, ни слуху, ни духу не было. Однова я вышел на крыльцо, утром, — смотрю: Андрей и жена, и новая повозка с лошадью! И такие они превеселые, здоровые — удивление! "Как так? — спрашиваю их. — Откуда? Каким манером? Сказывали про вас, что в арестантской партии вас заприметили?" — "Точно, говорит, точно так! Привел бог поетапом проехать! Дай бог здоровья начальству! Отправило поетапом! Накормило, пригрело, приютило! В жизнь свою мы такого удовольствия не видали, как в поетапе!" И уж как рады-то! то есть ежели и двести тысяч выиграть, и то этак-то не обрадуешься!.. Стали расспрашивать, и рассказали они нам: "Добрались мы, говорят, до своих мест, в лютую зиму, пешком… еле живы… Как уж добирались, об этом и вспомнить страшно… Добрались до своего села, приютились в работниках. Потребовали нас в волость и спросили бумаги. А бумаги-то у нас уж сибирские; мы уж оказались не курские, а ваши, сибирские, к вашему обществу приписанные… Как поглядел писарь в бумагу-то, осердился и говорит: "Вас, говорит, надо поетапу, обратно!.." Как он сказал "поетапу", так баба-то и упала без чувств, думала — "в каторжную работу". А очнулась, взвыла, как малый ребенок. Еле-еле ее на телегу полумертвую положили… А потом, как повезли нас, смотрим мы и дивуемся: ничего худого нету, все хорошо. И одежу дадут, и ночлег, и три раза в день кормят, и каждую неделю баня… "Что такое, думаем, чего мы боялись? Дай бог всякому как в поетапе пожить!" И что дальше, то лучше! ни копейки не спрашивают, а все дают; кончили тракт, помчали по машине, а потом пароходом, а потом пешим ходом, с роздыхами, с остановками…
Отъелись, отдышались мы с бабой, как этого и в жизнь не бывало… Порумянела даже, мол, моя старуха, погляди-кось! Ей-богу!" И точно, и мужик окреп, повеселел, а баба и совсем стала похожа на человека. Точно совсем другие люди пришли! Рассказали они потом, как их довезли до города, где была переселенческая станция. Там их выпустили на волю, указав им, где живет начальник; начальник им помог, дал денег взаимообразно на лошадь и повозку да пять рублей на харчи; помогли и другие добрые люди, заглядывавшие на станцию посмотреть переселенцев, и вот они уже здоровые и не скучные, а совсем даже веселые, опять к нам приехали… И такую они пустили славу про "поетап", что теперь и на поселке и в партиях только и слышно, что про этот самый этап. "Отчего нас по этапу не везут? Это богатые пускай едут на свои деньги, а нас, бедных, обязательно ублаготворить по этапу! Ишь, Андрюшка-то с своей бабой разъелся как!.."
— Ну, а сам-то Андрей, как теперь? — спросил я, — какие у него теперь мысли в голове?..
— Да какие? Какие были, такие и остались… Как-то встретился я с ним на базаре, заговорил с ним, спросил: "хорошо ли, мол, теперь?" — "Земли, говорит, нарезали на одну душу, да бог даст баба родит мальчика, потому что она опять тяжела, так тогда как раз по бумаге выйдет… Я, говорит, думаю беспременно мальчика, потому не было скучных мыслей. Коль бог даст, так тридцать-то десятин…" Н-ну, окончательно, опять тот самый оборот винтом и округ того же самого… "Ну, говорю, ладно!" Так и разошлись, и с тех пор не видал его, да и пущай его. Надоедно даже!
— Так вот… незнамо как живут! — умозаключила сибирячка и, в виду присутствия постороннего лица, постаралась скрыть еще один фальцет.
IVНа этом окончился разговор собственно о "российских". Не знаю, удовлетворит ли он читателя и даст ли ему ответ на вопрос: "И чего живут?" Не в видах уяснения этого вопроса, а только для того, чтобы читатель сам мог сосредоточить на нем внимание, мне остается передать еще только о том впечатлении, которое произвела на меня дерюга, покрывавшая переселенческую кибитку.
Рассматривая ее (потому что повозка довольно долго была перед моими глазами), я понял, что она почти вековая летопись неустанного крестьянского труда. Вся она состояла из заплат, сшитых одна с другой и нашитых одна на другую; несомненно, что здесь были труды прапрабабушек, переданные в виде обносков прабабушкам; эти передали останки обносков, с придачей и своей работы, бабушкам, а бабушки, перештопав, перешив все эти заплатки предшествовавших поколений, передали их внучкам, и вся эта летопись неустанного, непрерывного труда едет теперь, защищая от дождя и солнца, куда-то в неведомую даль, не суля ничего, кроме опять-таки продолжения того же самого неустанного труда. Об этом неустанном труде, из века в век, из поколения в поколение, говорила каждая нитка дерюги. Рисовались трудные работы с посевом льна, с его обработкой и превращением в нитку, в холст, в рубаху, и, наконец, в эту заплатку. Бессонные ночи пряденья, тканья, шитья, все это из поколения в поколение делалось единственно только для того, чтобы прикрыть наготу человека, опять-таки неустанно трудящегося для кого-то и для чего-то, так как в конце этих вековых трудов не получилось ничего иного, кроме неразрешимого вопроса: