Константин Леонтьев - Египетский голубь
— Энтелехия... Бесконечное проявление, безначальное и бесконечное рождение, вечное действие, неразрывное с этою сущностью... (Тук, тук, тук... Тук, тук, тук!..) Энтелехия!..
Наконец, выразив и глазами, и извилистым движением руками, и всеми физическими средствами своими нечто вроде гибкости и проницательности, Маджараки докончил:
— Способ действия... Тропос... Понимаете, — даже пространства заключить или замкнуть нельзя без трех линий; треугольник — это первая фигура геометрии...
Я слышал, что Маша вполголоса говорила Богатыреву и мужу:
— Il est charmant, ce vieux... Ecoutez, il faut que vous lui fassiez absolument gagner son procès au tribunal de commerce.
— Он несносен! — возразил глухим голосом консул.
— Я не согласна, он премилый, — повторила Маша и потом обратилась к самому старику по-гречески: «Кир Маджараки, отчего вы отдаете такое предпочтение одному г. Ладневу? Отчего вы нас не удостоиваете вашей интересной беседы? Вы нас считаете недостойными?»
Наивный старик встал почтительно и ответил с большим достоинством:
— Кирия Мариго! Я уже настолько опытен, чтобы понимать, до чего вкусы и наклонности людей высокого образования могут быть различны, и не желаю никому быть в тягость. Вот и г. Ладнев удостоивает внимания мои скромные метафизические труды и отвращается от моих же грамматических изысканий.
— Нет, нет! — сказала Маша, — садитесь ближе, мы все хотим вас слушать.
Богатырев нахмурился; а я был очень рад, что она так мило обращалась с оригиналом этим, которого я предпочитал другим здешним жителям. И в этом поступке ее я увидал желание показать, что она во всем, во всем сочувствует мне и не выдает меня даже и в мелочах.
Она придвинула кресло к дивану и пригласила старика сесть к себе поближе.
Богатырев, избалованный в Адрианополе своею властью и влиянием, покраснел и прошептал по-русски: «Уйду сейчас в шахматы играть. Право, уйду... Мсье Михалаки, не хотите ли партию?..»
Маджараки сиял и собирался, видимо, начать какую-то речь, как вдруг раздался внизу стук в двери, и немного спустя Елена почти вбежала с возгласом: «Английский консул!»
Богатырев взглянул на меня и пожал плечами.
Виллартон был уже в дверях залы.
XXII
Сначала все пошло хорошо.
Мадам Антониади была настоящая светская женщина в том отношении, что, раз приняв в дом свой кого бы то ни было, она была со всеми одинаково любезна и старалась даже скорее низших заметно возвысить, боясь обидеть их.
Она удержала старика Маджараки около себя; Виллар-тона пригласила сесть с другой стороны, тоже поближе. Мы с Богатыревым сидели напротив за круглым столом. Михалаки и муж ее около нас. Беседа стала скоро оживленною и общею.
Антониади принес из другой комнаты какой-то французский журнал с карикатурами, и все стали смотреть их.
Особенно заняли всех рисунки разных французских и прусских военных чинов и полков, только что отличившихся под Кениггрецом. На каждой картинке было по французу и по пруссаку. Например, французский гусар, стройный, красивый, ловкий, самоуверенный, и гусар прусский, среднего роста, широкий, нескладный, в огромной меховой шапке, надвинутой на брови. Французский маршал, тоже стройный, элегантный, в треугольной шляпе с плюмажем, в расшитом мундире и весь окруженный сиянием прежней славы, рядом с ним стоит не развязно и вытянув руки прусский генерал, в простом будничном военном кафтане, в каске без султана, лица из-под козырька почти не видно, и на каске очки учености...
Изображения французов сопровождались длинными подписями любезно-шутливыми, самыми лестными воспоминаниями о великих удачах и подвигах прошедшего; у пруссаков таких воспоминаний не было; везде были вместо них поставлены точки с повторением одной и той же насмешки: «...mais solide!» (...зато надежен!)
До Седана и Меца было еще далеко, и никто их тогда еще предвидеть не мог. Похвалюсь, однако, я полупредчувствовал их и сказал:
— Как бы господам французам не пришлось горько каяться в этих насмешках!.. История любит новое. И я, признаюсь, очень был бы рад, если б этой передовой нации дали добрый урок. Они забыли Росбах...
Солидному Антониади тоже это хвастовство не очень нравилось, и он заметил:
— Я согласен с вами. Разве дурное качество — солидность в войске? Это самое лучшее, как и во всем.
Виллартон просто смеялся от души, разглядывая эти рисунки, и обратил внимание только на то, что французы представлены здесь слишком красивыми.
— Я был с ними вместе под Севастополем, — сказал он. — Они вообще скорее некрасивы.
— Вы избалованы красотой и благородным видом ваших английских войск, оттого вы строги, — заметил я, желая ему польстить (все приготовляя себе удобства в близком будущем). — Я тоже служил тогда в Крыму и после заключения мира восхищался вашими гайлендерами в красных мундирах.
Богатырев, выросший в Москве, на французских фарсах и французских вкусах самого легкомысленного стиля, стал защищать все французское и кончил тем, что достал из кармана ту книжку, которую он пред уходом из дома так таинственно положил туда. Это была довольно забавная глупость: «История одной пуговицы, пропавшей с мундира немецкого солдата». Опять насмешки над немецкими формальностями, над немецким патриотизмом и т. п. Автор, вероятно настоящий француз, придумал себе русский псевдоним — Pïotre Ariamoff.
В небольшом немецком городке у солдата пропадает с мундира пуговица. Все начальство приходит в волнение; пишется множество донесений, отношений, предписаний, при этом жизнь предъявляет свои требования, и кто-то запел патриотическую германскую песню, которая вся состояла из повторения двух стихов:
Bois de la bière,
Bonne, bonne Lisette!
Bois de la bière!
Bois de la bière,
Bonne, bonne Lisette!
Bois de la bière!
Bois de la bière,
Bonne, bonne Lisette!
Bois de la bière!
По-немецки:
Trinck Bier,
Liebe, liebe Lischen!
Trinck Bier!
Trinck Bier,
Liebe, liebe Lischen!
Trinck Bier!
И больше ничего!..
Ни один из жителей города не может устоять против восхитительного действия этой национальной поэзии; один за другим немцы и немки начинают подтягивать запевшему, другие соседи подхватывают, восторг растет, голоса все громче, пение все исступленнее, и скоро весь город становится огромным хором, который гремит:
Trinck Bier,
Liebe, liebe Lischen!
Trinck Bier...
Все дела забыты, даже и тревога о пуговице...
Какой-то часовой, и тот даже забывает в этот волшебный миг строгость своего долга и с увлечением присоединяется к хору сограждан.
Богатырев читал хорошо; он кончил маленькую книжку при дружном хохоте всего общества. Только Маджараки, видимо, улыбался из вежливости: он ничего не понял. Он изо всего французского языка знал только наизусть ту Фразу о грамматиках и философах, которую давеча он так
ужасно произнес. Вспомнив об этом, Маша обратилась к нему и сказала:
— Французы очень остроумны, вы знаете...
— Да, — отвечал Маджараки значительно, — особенно Фонтенель. Я читал его в переводе. Он удивительно тонок, например, говоря о том, что с разных небесных тел небо может казаться обитателям этих тел совсем не того цвета, каким представляется оно нам по причине другой окраски атмосферы... И, упоминая о каком-то цвете... положим, розовом... не помню... говорит так тонко, обращаясь к знатной госпоже, своей читательнице: «Я угадываю, сударыня, что вы теперь думаете: как хорошо бы сделать такое платье?»
— Это очень мило, прелестно! — сказала Маша. Злой Михалаки, знавший уже наизусть все ресурсы
своего старого соотечественника, придумал между тем нарочно нечто такое, что могло быть не совсем приятно английскому консулу.
Он сказал хозяйке дома с самым невозмутимым и невинным видом:
— У г. Маджараки удивительно то, что он воздает каждому должное. Он очень уважает французскую словесность, но когда ему, вследствие неприятностей с турками, посоветовали принять французское подданство, он отверг эту мысль с негодованием, — поехал в Одессу и сказал: «Не моя была воля родиться подданным мусульманского государства, но по свободному выбору я могу подчиниться только законам православной Державы...» Г. Маджараки тверд как железо в своих убеждениях...
— Это прекрасно! — сказала Маша.
Виллартон не остерегся и заметил насмешливо и фамильярно:
— И выгодно... Возвратиться опять в государство мусульманское и пользоваться в нем всеми удобствами русской протекции...
Маджараки вспыхнул, и глаза его засверкали; он задрожал:
— Эти руки!.. — воскликнул он, показывая свои руки, — эти руки были в турецких колодках... Тяжелые цепи за одно только подозрение... обременяли это старое тело... И если я жив, если меня не кинули в Марицу с камнем на шее, если меня не убили, не повесили на суку адрианопольского дерева, то этим я обязан православной русской крови, которая проливалась за христиан Востока, со времен Великой Екатерины и до последней несчастной войны против Франции, в союзе с двумя мусульманскими Державами...