Иван Шмелев - Том 2. Въезд в Париж
Я не успел ответить, как милый голос из комнаты взволнованно подтвердил: «Святая правда!.. Но не волнуйся же так, дружок».
Василий Степаныч обмахивался платком, лицо его пылало. Сказал устало:
– Душно в комнатах… в саду тоже, и я выхожу сюда, тут вольней.
Часы-кукушка прокуковали 6. Я поблагодарил профессора за любопытную беседу, за удовольствие знакомства и думал: «Да, здесь еще живут». Профессор сказал, что сейчас я застану Среднева, он с дочкой, конечно, уже пришли из ихнего «кустыгра».
– Все еще не привыкли к словолитню? Георгий Андреич работает в отделе кустарей-игрушечников, бухгалтером, а Оля рисует для резчиков. Усиленно сколачивают… это, конечно, между нами… на дальний путь. Поэт сказал верно:
Как ни тепло чужое море,
Как ни красна чужая даль, –
Не им размыкать наше горе,
Развеять русскую печаль.
– Теперь не сказал бы… – заметил я, – тогда все же была свобода…
– Невсеже, абыла!.. – поправил меня профессор. – Гоголь мог ставить «Ревизора» на императорской сцене, и царь рукоплескал ему. Что уж говорить… Другой поэт, повыше, сказал лучше: «Камо пойду от Духа Твоего? И от Лица Твоего камо бежу?..» Так вот, через два квартала, направо, увидите приятный голубой домик, на воротах еще осталось – «Свободен от постоя», и – «Дом Действительного Статского Советника Профессора Арсения Вонифатиевича…» Смеялся, бывало, Василий Осипович, называл провидчески – «живописная эпитафия»… и добавлял: «Жития его было…»
Шел я, приятно возбужденный, освеженный, – давно не испытывал такого. И колокольня Лавры светила мне.
XДомик «Действительного Статского Советника» оказался обыкновенным посадским домиком, в четыре окна со ставнями, с прорезанными в них «сердечками»; но развесистая береза и высокая ель придавали ему приятность. Затишье тут было полное, вряд ли тут кто и ездил: на немощеной дороге, в буйной нетронутости росли лопухи с крапивой. Я постучал в калитку. Отозвалась блеяньем коза. Прошелся, поглядел на запущенный малинник, рядом, за развороченным забором, паслась коза на приколе. Подумал: ждать ли, и услыхал приближавшиеся шаги и разговор. Как раз хозяева: сегодня запоздали, получали в кооперативе давно жданного сушеного судачка.
Узнали мы друг друга сразу, хоть я и поседел, а Среднее подсох и пооблысел, и, в парусинной толстовке, размашистый, смахивал на матерого партийца, Олечка его мало изменилась, – такая же нежная, вспыхивающая румянцем, чистенькая, светловолосая, с тем же здоровым цветом лица и милым ртом, особенно чем-то привлекательным… – наивно-детским. Только серые, такие всегда живые, радостные глаза ее теперь поуглубились и призадумались.
Разговор наш легко наладился. Средневу посчастливилось: приехав в Посад, он поместился у родственника-профессора; профессор года два тому помер, и его внук, партиец, получивший службу в Ташкенте, передал им дом на попечение. Потому все и уцелело, и ржавая вывеска – «Свободен от постоя» – оказалась как раз по времени. Все в доме осталось по-прежнему: иконы, портреты духовных лиц, троицкие лубки, библиотека, кабинет с рукописями и свитками, пыльные пачки «Нового Времени» и «московских Ведомостей», удочки в углу и портрет Ключевского на столе, с дружеской надписью: «Рыбак рыбака видит издалека». На меня повеяло спокойствием уклада исчезнувшего мира, и я сказал со вздохом:
– «Все – в прошлом»! Картина, в Третьяковке: запущенная усадьба, дом в колоннах, старая барыня в креслах, и ключница, на порожке… Так и мы, «на порожке»…
Олечка отозвалась из другой комнаты:
– Нет: все с нами, есть.
Сказала спокойно-утверждающе. Среднее подмигнул и стал говорить, понизив голос:
– Прошлого для нее не существует, а все вечно, и все – живое. Теперь это ее вера. Впрочем, можно найти и в философии…
В философии я профан, помню из Гераклита, что – «все течет…», да Сократ, что ли, изрек – «я знаю, что ничего не знаю». Но Среднее любил пофилософствовать.
– У ней это через призму религиозного восприятия. Весь наш «абсурд», вызывавший в ней бурную реакцию, теперь нисколько ее не подавляет, он вне ее. Вот, видели нашего «Иова на гноище»… его смололо, все точки опоры растерял и из своей тьмы вопиет «о всех и за вся», как говорится…
– Не кощунствуй, папа! – крикнула Олечка с укором. – Ты же отлично знаешь, что это – не «как говорится»… Бедный Сергей Иваныч как бы Христа ради юродивый теперь, через него правда вопиет к Богу, и народ понимает это и принимает по-своему.
Среднев опять усмешливо подмигнул. Мне эти его жесты не нравились. Но он, видимо, намолчался и рад был разрядиться:
– Да, мужички по-своему понимают… и, знаете, очень остроумно выуживают из его темных словес – свое. Сергей Иваныч путается в своих потемках, шепчет или выкрикивает: «На-ша традиция… на-ши традиции…» – а мужики свое слышат: «Нашеотродится»! Недурно?..
– И они се-рдцем правы!.. – отозвалась Олечка. – Они правдой своей живут, слушают внутреннее в себе, и им открывается.
Я дополнил, рассказав, как из «ад-адверзус» они вывели «ад отверзу», а из «абсолютно» – «обсолю». Среднев расхохотался.
– Чего тут смешного, папа!.. Верят, что «ад отворится», и все освободятся… и будет не гниение и грязь, а чистая и крепкая жизнь, – «обсолится»!.. Только нужно истинную «соль», а не ту, которая величала себя – «солью земли».
Среднев поднял руки и помахал с ужимками.
Осматривая кабинет покойного профессора, я заметил медный восьмиконечный крест, старинный, вспомнил Сухова и спросил, не этот ли крест прислал им Вася с Куликова Поля.
– А вы откуда знаете?.. – удивился Среднев. Я объяснил. Он позвал Олечку.
– Для нее это чрезвычайно важно… она все собиралась сама поехать. Знаете, она верит, что нам явился… Нет, лучше уж пусть сама вам скажет. Нет, это профессорский, а тот она укрыла в надежном месте, далеко отсюда. Тот был меньше и не рельефный, а изображение Распятия вытравлено, довольно тонко… несомненная старина. Возможно, что «боевой», от Куликовской битвы. В лупу видно, как посечено острым чем-то… саблей?.. Где посечено – зелень, а все остальное ясное.
– Ка-ак?!. Ни черноты, ни окиси?.. – удивился я…
– Только где посечено… а то совершенно ясное.
Вошла Олечка, взволнованная: видимо, слышала разговор.
– Скажите… – сказал она прерывисто, с одышки, – все, что знаете… Я три раза писала Васе, ответа нет. Хочу поехать – узнать все, как было. Для папы в этом ничего нет, он только анализирует, старается уйти от очевидности… и не видит, как все его умствования ползут… А сами вы… верующий?
Я ответил, что – маловер, как все, тронутые «познанием».
– Маленьким земным знанием, а не «познанием…», – поправила она с жалеющей улыбкой.
– Да-а, «чердачок» превалирует!.. – усмехнулся Среднев, тыча себя в лоб, не без удовольствия.
– Скажите, что же говорил наш Вася… Сухов… как он говорил? Он не может лгать, он сердцем…
Я постарался передать рассказ Сухова точно, насколько мог. Олечка слушала взволнованно, перетягивая на себе вязаный платок. Глаза ее были полузакрыты, в ресницах чувствовались слезы. Когда я кончил, она переспросила, в сильном волнении:
– Так и сказал – «священный лик»?.. «Как на иконах пишется… в себесокрытый…»?!. Слышишь, папа?.. А я… что и сказала тогда?!.
Среднев пожал плечами.
– Что тут доказывать!.. – сказал он снисходительно усмешливо. – Почему не объяснять не-чудесным… тожеством восприятий?.. Бывают лица, особенно у старцев… скажу даже – лики… о-чень иконописные!.. Не «небесной же моделью» пользуются иконописцы, когда изображают лики?.. Тот же гениальный Рублев – свою Троицу?!.
Слышалось ясно, что Среднев говорит наигранно и не так уже равнодушен к «случаю», как старается показать: в его голосе было раздражение. Да и рассказ мой о «встрече» на Куликовом Поле слушал он очень вдумчиво.
Заинтересованный происшедшим здесь, – тут, может быть, сказалась и привычка к точности и проверке, – я попросил обоих рассказать мне, как они получили крест. Почему так меня это захватило – не могу и себе точно объяснить. Помню, я просил их: «По возможности точней, все, что припомните… иногда и мелкая подробность вскрывает многое». Будто я веду следствие… ну, может быть, машинально вышло, по привычке.
И вот, что рассказала Оля, причем Среднев вносил поправки и пояснения в своем стиле.
XIСлучилось это в конце прошлого октября, или – по новому стилю – в первых числах ноября.
Оба помнили, что весь день лил холодный дождь, «с крупой», – как и на Куликовом Поле! – но к вечеру прояснело и захолодало. Тот день оба хорошо помнили: как раз праздновалась 8-ая годовщина «Октября», день был «насыщенный». Загодя объявлялось плакатами и громкоговорителем наступление великой даты: «Всем, всем, всем!!!» Совсюду било в глаза настоятельное предложение «показать высший уровень революционного сознания, достойный Великого Октября», всем решительно принять активное участие в массовой манифестации, с плакатами и знаменами, с оркестром и хором, по всему городу, и присутствовать массово на юбилейном собрании в «Доме Октября», где произнесут речи товарищи-ораторы из Москвы. Ради торжества и для подогрева была объявлена выдача – в самый день празднования – всем совработникам, особого, сверх нормы, «гостинца» пшенной крупы и подсолнечного масла. Горсовет оповещал, что выдача будет производиться из горкооперата, с 7 до 8: «Просят не опаздывать, празднование откроется массовой манифестацией, в 9-30».