Павел Мельников-Печерский - На горах. Книга вторая
— С ханом не можна наливка пить, — чинно и сдержанно ответил татарин. — Хан балшой человек. Один пьет, никаво не глядит. Не можна глядеть — хан голова руби, шея на веревка, ножа на горла.
— Экой грозный какой! — шутливо усмехаясь, молвил Марко Данилыч. — А ты полно-ка, Махметушка, скрытничать, я ведь, слава богу, не вашего закона. По мне, цари вашей веры хоть все до единого передохни либо перетопись в вине аль в ином хмельном пойле. Нам это не обидно. Стало быть, умный ты человек — со мной можно тебе обо всем калякать по правде и по истине… Понял, Махметка?.. А уж я бы тебя такой вишневкой наградил, что век бы стал хорошим словом меня поминать. Да на-ка вот, попробуй…
И с этим словом Марко Данилыч вытянул из кармана бутылку вишневки и налил ее в рюмки. У бая так и разгорелись глазенки, а губы в широкую улыбку растянулись.
— На-ка, Махметка, отведай, да, отведавши, и скажи по правде, пивал ли ты когда такую, привозил ли когда этакую царю хивинскому.
Отведал Субханкулов и, ровно кот, зажмурил глаза.
— Якши, болна якши! Якши — хорошо. — промолвил он вне себя от удовольствия.
И, осушив рюмку, поспешно протянул ее Марку Данилычу, говоря:
— Якши!.. Давай… Ешшо давай!.. Болна караша.
— Что ж молчишь, Махметка? Говори — пивал ли такую? — спрашивает Марко Данилыч, а сам другую рюмку наливает.
— Ни… — молвил Субханкулов, принимая рюмку.
И дрожала рука татарина от удовольствия и волненья.
— Идет, что ли, дело-то? — спросил Марко Данилыч, держа в руке бутылку и не наливая вишневки в рюмку, подставленную баем. — Тысяча рублев деньгами да этой самой наливки двенадцать бутылок.
— Ладно… Пошла дела!.. Хлопай рукам!..
И ударили по рукам. Татарин тотчас же протянул рюмку, говоря:
— Ешшо, Марка Данылыш, пажалыста, ешшо давай!
Покончили бутылку. Грустно вздохнул Махмет Бактемирыч, глядя на порожнюю посудину.
— Как кула звать? — спросил он, вынимая из шкапчика бумажки клочок.
— Мокей… Мокей Данилов, — сказал Смолокуров.
Не назвал брата по прозванью, не в догадку бы было татарину, что полонянник братом ему доводится. Узнает некрещеный лоб, такую цену заломит, что только ахнешь.
— Давно ли в Хиве? — продолжал свои расспросы Субханкулов, записывая на бумажке ответы Марко Данилыча.
— Лет двадцать пять, — сказал Смолокуров. Спервоначалу грухмены Зерьяну Худаеву его продали, от Худаева к царю поступил. Высокий такой, рослый, чернявый.
— Зерьян Худаев, знаком, кунак до меня, — сказал Субханкулов. — Якши купса болна караша.
Дело сладилось. Марко Данилыч на прощанье с баем даже маленько пошутил.
— Слушай, Махмет Бактемирыч, — сказал он ему, — хоть ты и некрещеный, а все-таки я полюбил тебя, каждый год стану тебе по дюжине бутылок этой вишневки дарить… Вот еще что: любимая моя сука щенна, — самого хорошего кутенка Махметкой прозову, и будет он завсегда при мне, чтоб мне не забывать, что кажду ярманку надо приятелю вишневку возить.
Нимало не обиделся на то Субханкулов. Осклабился даже, головой потряхивая. Наливка-то уж очень хороша была.
Выдал Марко Данилыч деньги, а вишневку обещал принести на другой день. Субханкулов дал расписку. Было в ней писано, что ежели Субханкулову не удастся Мокея Данилова выкупить так повинен он на будущей ярманке деньги Марку Данилычу отдать обратно. К маклеру пошли для перевода расписки на русский язык и для записки в книгу.
Расстались. Воротясь домой и развалясь на подушках, Махмет Бактемирыч думал о том, как угодит он хану редкостной наливкой, за десяток бутылок Мокея выкупит а тысячу рублей себе в карман положит.
А Марко Данилыч, шагая на Гребновскую, так размышлял: «Тысяча целковых бритой плеши!.. Лбу некрещеному тысячу целковых!.. Легко сказать!.. Дунюшке изъян — вот оно главное-то дело!»
Глава седьмая
На другой день после того как Марко Данилыч поладил с оренбургским «баем», поднялась с раннего утра сильная буря. Забелелись на Оке и Волге снежки-белячки[87], захлестали валы о пристани, и, громко скрипя, закачались суда, барки, беляны, иные даже с якорей сорвались.
С каждым часом буря лютует пуще и пуще, на лесных пристанях разбивает плоты унженские и немдинские[88] и по широкому волжскому лону разносит толстые бревна. Расплываются по могучей реке дрова из разбитых барок, захлестывает волнами дощаники и лодки, наносит на песчаные мели шитики, тихвинки, кладнушки[89].
Такая страшная, такая грозная буря разыгралась, что такой не запомнят и старожилы.
Опасно было бежать на пароходе, и Марко Данилыч поехал восвояси сухим путем на лошадях… Приехал домой; на дворе пусто, а на крыльце встретила его грустная, печальная Дарья Сергевна.
— А Дунюшка? — быстро спросила она, когда весь прозябший и промокший до костей Марко Данилыч, поохивая и покрякивая, медленно вылезал из тарантаса.
— Нешто она у Макарья была? — отрывисто, с видимой досадой ответил сумрачный Смолокуров. — А я было чаял ее дома найти. Так полагал, что Марья Ивановна привезла уж ее.
Ни словечка Дарья Сергевна не молвила, но две слезы заструились по бледным ее щекам. Недоброе что-то почуяло любящее ее сердце. Изныла она, изболела душой по Дунюшке, и не с кем было ей разделить неутешного горя. Три месяца одна-одинешенька выжила она в обширном и пустом смолокуровском доме, и не с кем ей было слова перемолвить, не с кем было размыкать гнетущее горе, некому рассказать про печаль свою. Только глухая старушка стряпка Степановна да разбитная, быстроглазая молодка Матрена, что приставлена была к горницам, видали Дарью Сергевну. Все дни проводила она либо на молитве, либо за чтением Ефрема Сирина.
Молча вошел в дом Марко Данилыч, молча шла за ним и Дарья Сергевна. Положив уставной семипоклонный начал перед родительскими иконами, оглянул он пустые комнаты и сказал вполголоса Дарье Сергевне:
— А я было думал, что Дуня воротилась. Пора бы, кажется. Двенадцату неделю гостит. Самому, видно, придется ехать за ней.
— Пора бы уж, давно бы пора ей воротиться, с глубоким вздохом промолвила Дарья Сергевна. — Уж не приключилось ли чего с ней? Оборони господи, грехом не захворала ли?
— Нет, этого нет, слава богу, — ответил Марко Данилыч. — Недели две тому получил я от нее письмецо невеликое. Пишет таково весело, извещает, что жива и здорова и что Марья Ивановна зачала в дорогу сряжаться… А вот что на ум не пришло, — продолжал Марко Данилыч и кликнул в окно: — Фадеев!
— Что будет угодно вашей милости? — отвечал приказчик.
— Свежую тройку запрячь в тарантас. В Фатьянку поедешь.
— В какую Фатьянку? — робко спросил Василий Фадеев у хозяина.
— Дурова голова! — закричал зычным голосом Марко Данилыч. — Тебя же ведь я посылал туда, как с Низу воротился. Тебя посылал узнавать, не у тамошней ли барышни гостит Авдотья Марковна.
— Возле Миршени-то? — догадался Василий Фадеев.
— Ну да… возле Миршени. Новый поселок у ручья в долине, — сказал Марко Данилыч. — Тут она Фатьянка и есть. Туда поедешь. Тамошняя помещица Марья Ивановна, что на Троицу гостила у нас, надо думать, теперича в Фатьянке, а с ней должна приехать и Авдотья Марковна. Так ты повидай Авдотью-то Марковну да скажи ей от меня: тятенька, мол, седни только от Макарья приехали; ехали, мол, на лошадях, потому-де маленько приустали, письма не пишут, а велели на словах вашей чести доложить, чтобы, дескать, на сих же самых лошадях безотменно домой жаловали… Понял?
— Как не понять?.. — сказал Василий Фадеев. — Попаду ли только я на барской-от двор. В тот раз не пустили, насилу ответа добился.
— Опасятся, — промолвил Марко Данилыч. — Люди новые, переселенцы, а место глуховато. Ежели Марья Ивановна в Фатьянке, тебя тотчас пустят. Да нечего балы-то точить-сряжайся… Эй вы!.. Черти!.. Что тарантас-от не закладаете? Ждать мне, что ли, вас, анафемские разбойники?.. Смотри у меня!.. Шевелись, пошевеливайся!.. Нешто забыли расправу!.. Ироды!..
И, еще крепче выругавшись, тихими стопами отошел домовладыка от косящата окна.
Тут подошла к нему Дарья Сергевна и такую речь повела:
— Послушайте глупого моего слова, Марко Данилыч. Как же это будет у нас? Как наша голубушка одна с Васильем поедет? Да еще даль такую, да еще ночью. Хорошо ли это, сами извольте рассудить. А по-моему, нехорошо, даже больно нехорошо. Как молоденькой девице ночью с мужчиной одной ехать! Долго ль до греха?
— Смеет он! — хватаясь за ручку кресла, не своим голосом вскрикнул Марко Данилыч. Потемнело суровое лицо, затряслися злобой губы, а из грозных очей ровно каленые уголья посыпались. Сам задрожал, голова ходенем пошла.
— Не о том я вам, Марко Данилыч, докладываю, спустя глаза и побледнев пуще прежнего, трепетным голосом промолвила Дарья Сергевна. — О том хочу сказать вам как отцу, как родителю, что после этого как раз, пожалуй, сплетки да худые россказни пойдут по соседству. Чужи языки на цепь ведь не прикуешь. Окриком да грозой ничего тут не поделаете, пуще еще, пожалуй, смотники зачнут языки чесать. Девушкино дело обидливое, а сами вы знаете, сколь здесь недобрых людей. Превознес вас господь перед другими, а превознесенному всегда от людей бывает зависть и злоба!