Иннокентий Омулевский - Шаг за шагом
— Нету… — робко ответил Саша.
Она провела его в баню и там повторила то же самое, до мельчайших подробностей, даже заставила мальчика в подполок слазить со свечкой, как он ни отговаривался от этого.
— Ну, что? и тут нет? — снова спросила старуха.
— Нету… — тихо повторил ребенок и заметно сконфузился.
— Ну, то-то же! Пойдем. Да вперед не обманывай, смотри, крестную, — с ласковой суровостью заметила ему Хлебалкина, уходя из бани.
Они опять уселись у ключа.
— Я и Кегеля боюсь, — сказал вдруг Саша, заметно ободренный.
— Кегеля? Карла-то Иваныча моего милого? Что ты, бог с тобой, парнюга! Да ведь это добрейшая душа в свете; он не только что тебя, да он мухи никогда не обидит, — с серьезным изумлением сказала старуха.
— Я носа у него боюсь…
— Но-о-са? А что тебе его нос сделал? Что длинный да кривой? Так не отрезать же его, не в карман же прятать. А ты когда-нибудь возьми-ка его за нос, вот и увидишь, что он добрый: не рассердится небось. Эх, ты, парнюга, парнюга! Ума-то у тебя еще мало, — проговорила крестная. — Ну, еще ты кого не боишься ли? — спросила она с заметным любопытством, помолчав немного.
— Бахирева, крестненька, боюсь…
— Этак ты и меня скоро будешь бояться. А Бахирев что тебе сделал?
— У него норки страшные…
— Вот что! Хорошо, как у тебя твои-то норки целы, а у него, вишь, их вырвали добрые люди… Этак тебе кто-нибудь палец отрежет, так и нам надо тебя бояться? Ты вот лучше приласкай-ка Бахирева-то, он тебе кораблик сделает, — он славные кораблики умеет делать. У тебя, вон, и отец, и мать, и крестная есть, а у Бахирева никого нету, и закона про него нет; велено ему золото чистить — и чистит. Коли и тебе велят — тоже будешь чистить: не узнаешь ведь, парнюга, как век проживешь…
— А кто же ему, крестненька, велит чистить? — спросил Саша, до гого заинтересованный разговором, что и про ночь забыл.
— А тот и велит, кому власть дана издеваться над человеком… — угрюмо сказала Хлебалкина.
— А кому же, крестненька, власть дана?
— Власть-то? А всякому дана, парнюга, кто посильнее нас с тобой да Бахирева. Ты вон сильнее птички, потому ты и издеваешься над ней: яички у нее из гнезда берешь. А у нее яичко-то — все равно что ты у матери. Ну-ка тебя утащить бы да съесть, что мать-то скажет? То-то вот и есть, парнюга… Поцелуй-ка скорее крестную.
Саша с жаром поцеловал ее.
— А за что, крестненька, Бахиреву норки вырвали? — спросил он, как-то печально помолчав.
— Где уж это нам с тобой знать. Сделал, видно, какое-нибудь нехорошее дело, может, убил кого-нибудь, — вот и вырвали; а может, и за хорошее дело вырвали, — мы почем с тобой знаем, парнюга…
«А убить бы тех, которые ему норки-то вырвали?» — мелькнуло в голове Саши, но он не решился почему-то сообщить это крестной — и задумался.
— Ну, что приумолк? Еще кого боишься? — спрашивала Хлебалкина, приглаживая своей могучей рукой взбившиеся волосы ребенка.
— Я никого, крестненька, больше не боюсь, только еще асеев боюсь… — выговорил он, ласкаясь к старухе.
— Что ты, что ты, парнюга! Нашел кого бояться! Это славный народ, свободный, работящий народ! — торопливо и с жаром заговорила крестная. — Ты посмотрел бы, какие у них города, какие порядки, — не чета нашим деревушкам. Вежливый народ, славный…
— А они, крестненька, зачем баб наших обижают? — нерешительно спросил Саша.
— Маловат ты, парнюга, вот что! — рассмеялась добродушно-лукаво Хлебалкина. — Как походишь в море с год без нашего, женского пола, так и с бабами подуреть захочется. Да бабы-то наши дуры, коли в обиду даются, а не асеи виноваты…
— Да ведь они, крестненька, сильнее баб: видно, и издеваются над ними потому, — возразил Саша.
— Ну, ты сам не видал, так и не говори, не мели пустяков. Ты вот лучше птичек-то не обижай. Ужо вот я попрошу твоего папку, чтоб он тебя на судно к асеям свозил: как накладут они тебе полные карманы разных заморских гостинцев, так и понравятся, и бояться не станешь. Это только маленькие девчонки всего боятся да воробьи еще. Воробьям хоть тряпку повесь, они и ее испугаются; у них мозгочек-то уж очень мал. А ты ведь у меня — умница. Ну-ка, поцелуй-ка поскорее крестную, да пойдем-ка мы лучше с тобой спать, парнюга: утро вечера мудренее, — говорила грубовато-ласково Хлебалкина, уводя за руку Сашу по направлению к своему домику.
Разговор этот, несмотря на его видимую незначительность, произвел, однако ж, значительный переворот в мыслях ребенка. «Как же это, — прежде всего думалось ему на другой день, — крестненька, которая все знает и все, как говорит мама, видала, не понимает, что бывает нечистый? Павкина мать сказывала, что он по ночам в бане сидит, а мы с крестненькой никого вчерась ночью в бане не видали… Мама тоже говорит, что есть нечистый, крестики от него ставит мелом на дверях в крещенье; да и папа про нечистого знает. А крестненька его не боится… Он, видно, не страшный совсем, нечистый-то. Крестненька лучше знает», — задумчиво решил Саша. Темноты и Бахирева он стал бояться с тех пор гораздо меньше, а Кегеля и совсем перестал бояться после того, как тот поиграл с ним у крестной раза два в мячик; только вид асеев беспокоил его еще по-прежнему. Но раз, в конце той же осени, уступая настоянию Хлебалкиной, Василий Андреич, — обязанный по должности исправника осматривать с помощью доктора и переводчика каждое, вошедшее в порт, китоловное судно, — не окажется ли больных на нем, — взял с собой на подобный осмотр и Сашу. В тот день пришло много судов, и мальчику удалось побывать разом на наскольких. Это ему чрезвычайно понравилось. Каждое судно имело какую-нибудь да особенность — в обстановке палубы, в устройстве кают, в манерах капитана. Тем не менее официальных гостей везде встретили одинаково просто, радушно; везде угостили их чем-нибудь оригинальным, заморским, а исключительно для Саши — везде появлялись на стол какие-нибудь, большей частью невиданные им еще, лакомства. В особенности понравился мальчику капитан французского судна, некто Кубриер — здоровенный толстяк, с открытым, несколько заносчивым видом, с постоянным веселым смехом на лице и с бойкой, как дробь сыплющейся, речью. Этот добродушный француз так обрадовался присутствию ребенка на своей палубе, как будто к нему привезли родного сына: он выносил Сашу на руках по всему судну, без умолку болтая с мальчиком на своем родном языке и преусердно, хотя и совершенно бесполезно, объясняя ему до мельчайших подробностей все, что ни попадалось им на глаза. Здесь Саша мало того, что набил себе карманы конфетами, но ему еще нагрузили, на дорогу, чуть не полную китобойку кокосов, апельсинов и т. п. и, что всего интереснее было для ребенка, — он получил в подарок прехорошенькую модель китоловного судна. В этот день маленький Светлов чувствовал себя в полнейшем восторге от асеев, шел преспокойно на руки к любому матросу и даже одного из них передразнил «по-тарабарски», к величайшему удовольствию всех остальных его товарищей. Дома, в тот же день, наскоро проверив, на сон грядущий, разнообразные впечатления своей прогулки с отцом, Саша нашел, что подметил за асеями, главным образом, одну, очень удивившую его, особенность: асеи-матросы не вытягивались в струнку при встрече с капитаном, не смотрели ему боязливо в глаза, не снимали перед ним фуражки, а расхаживали себе преспокойно, тут же у него под носом, заложив руки в карманы, покуривая да поплевывая на сторону. Это до крайности заняло мальчика, привыкшего постоянно видеть, как русские матросики всякий раз испуганно соскакивали и вытягивали руки по швам, еще издали завидев какого-нибудь мичмана, не говоря уже о капитане. «Отчего это?» — спросил сам себя Саша и крепко призадумался. «Да оттого, видно, что асеи славный народ, работящий», — сам же себе и ответил он немного погодя, припомнив слова крестной. «А папа про Аверьяна говорит: «Дубина этакая! никогда, чтоб он вытянулся да как следует шапку снял тебе на улице; зазнался, как поваром к начальнику взяли», — припомнилось почему-то вдруг Саше, и опять восстала в голове ребенка тьма вопросов, тем, догадок, соображений…
Дня через три после этого, разгуливая перед обедом один у пристани порта, мальчик нечаянно наткнулся на того же самого Кубриера. Веселый капитан торопливо пробирался по сходням к ожидавшей его китобойке. Он и Саша тотчас же узнали друг друга. Добродушный француз, видимо, обрадовался этой встрече, положил к себе на левую ладонь Сашину руку и дружески прихлопнул ее несколько раз широкой правой ладонью; затем он выразительными знаками стал приглашать мальчика поехать с ним, Кубриером, к нему на судно. Ребенок раза три или четыре как-то нерешительно обернулся по направлению к дому, подумал о чем-то и вдруг согласился, весело кивнув головой. Дорогой и на судне Саша вел себя самым приличным образом, насколько это возможно для мальчика, не понимающего ни слова на языке того, у кого он в гостях. Маленький Светлов позавтракал у Кубриера сырыми устрицами, не понимая сам, что ест, благо вкусны показались («ракушки ел», — сообщил он об этом дома), отобедал там, поиграл на палубе с матросами, у которых так и переходил с рук на руки, и, наконец, уже под вечер стал обращать беспокойные взгляды на берег. Как только это заметили, сейчас же сообщили капитану. Кубриер в одну минуту распорядился китобойкой, опять надавал Саше гостинцев на дорогу и сам сел править задним веслом, так как начинало заметно свежеть и по заливу заходили зайчики. Мальчик сначала порядочно струсил, видя, как подбрасывает китобойку, но тотчас же и свыкся с этим: все одинаково подбрасывало. Веселый капитан проводил ребенка вплоть до дому и там лично, с обязательной улыбкой, вручил его растерявшимся от неожиданности родителям, ни слова не понимавшим ни на одном иностранном языке. Сидевшая в это время у Светловых Хлебалкина с достоинством выручила их. По уходе нечаянного гостя, Саше порядочно досталось за его новую проделку, — опять пришлось поплатиться углом темной залы; но тем не менее это был положительный подвиг с его стороны и даже едва ли не самый полезный для мальчика из всех его остальных смелых похождений. С этого времени ребенок уже, бывало, ждет не дождется, когда войдет в порт китоловное судно, и едва только завидит с горы сигнал о нем, как уже опрометью бежит домой, чтоб не прозевать отца, которому он с тех пор и сопутствовал каждый раз на суда.