Максим Горький - Жизнь ненужного человека
- Вот видишь - убили двух, - говорил Евсей, напряжённо ловя непослушную мысль.
- Сегодня, надо думать, много убито...
Мельников долго молчал, потом вдруг погрозил в воздух кулаком и сказал решительно, громко:
- Будет! Взял я грехов на себя довольно. За Волгой есть у меня дядя, древний старик, - вся моя родня на земле. Пойду к нему! Он - пчеляк. Молодой был - за фальшивые бумажки судился...
И, снова помолчав немного, шпион тихонько засмеялся.
- Что ты? - досадливо спросил Евсей.
- Всё забываю, - три года назад дядя-то помер...
Незаметно дошли до знакомого трактира; у двери Евсей остановился и, задумчиво посмотрев на освещённые окна, недовольно пробормотал:
- Опять люди... Не хочется мне идти туда.
- Пойдём, всё равно! - сказал Мельников и, взяв его за руку, повёл за собой, говоря: - Мне одному скучно будет. И боязлив я стал... Не того боюсь, что убьют, коли узнают сыщика, а так, просто - жутко.
Они не пошли в комнату, где собирались товарищи, а сели в общей зале в углу. Было много публики, но пьяных не замечалось, хотя речи звучали громко и ясно, слышалось необычное возбуждение. Климков по привычке начал вслушиваться в разговоры, а мысль о Саше, не покидая его, тихо развивалась в голове, ошеломлённой впечатлениями дня, но освежаемой приливами едкой ненависти к шпиону и страха перед ним.
"Погубит он меня, - погубит..."
Мельников неохотно пил пиво, молчал и почёсывался.
Недалеко от них за столом сидели трое, все, видимо, приказчики, молодые, модно одетые, в пёстрых галстуках, с характерной речью. Один из них, кудрявый и смуглый, взволнованно говорил, поблескивая тёмными глазами:
- Пользуются одичалостью разных голодных оборванцев и желают показать нам, что свобода невозможна по причине множества подобных диких людей. Однако, - позвольте, - дикие люди не вчера явились, они были всегда, и на них находилась управа, их умели держать под страхом законов. Почему же сегодня им дозволяют всякое безобразие и зверство?
Он победоносно оглянул зал и ответил на свой вопрос с горячим убеждением:
- Потому, что желают показать нам: "Вы за свободу, господа? Вот она, извольте! Свобода для вас - убийства, грабежи и всякое безобразие толпы..."
- Слышишь? - сказал Евсей. - Это Сашкин план.
Мельников угрюмо взглянул на него и не ответил. Кудрявый поднялся со стула и продолжал, плавно поводя рукой со стаканом вина в ней:
- Неправда, и - протестую! Свобода нужна честным людям не для того, чтобы душить друг друга, но чтобы каждый мог защищать себя от распространённого насилия нашей беззаконной жизни! Свобода - богиня разума, и - довольно уже пили нашу кровь! Я протестую! Да здравствует свобода!
Публика закричала, затопала ногами...
Мельников взглянул на кудрявого оратора и пробормотал:
- Какой дурак...
- Он верно говорит! - возразил Евсей, сердясь.
- А ты почему знаешь? - равнодушно спросил шпион и медленными глотками стал пить пиво.
Евсею захотелось сказать этому тяжёлому человеку, что он сам дурак, слепой зверь, которого хитрые и жестокие хозяева его жизни научили охотиться за людьми, но Мельников поднял голову и, глядя в лицо Климкова тёмными, страшно вытаращенными глазами, заговорил гулким шёпотом:
- Мне потому жутко, знаешь ты, что, когда я сидел в тюрьме, был там один случай...
- Постой... - сказал Евсей. - Не мешай!
Сквозь мягкую массу шума победоносно пробивался тонкий, сверлящий ухо голос:
- Слышали?.. Богиня, говорит он. А между прочим, у нас, русских людей, одна есть богиня - пресвятая богородица Мария дева. Вот как говорят эти кудрявые молодчики, да!
- Вон его!
- Молчать!..
- Нет, позвольте! Ежели свобода, то каждый имеет право...
- Видите? Они, кудрявые, по улицам ходят, народ избивают, который за государеву правду против измены восстаёт, а мы, русские, православные люди, даже говорить не смей. Это - свобода?
- Будут драться! - сказал Климков, вздрагивая. - Убьют которого-нибудь! Я уйду...
- Эх, какой ты, - ну, идём! Чёрт с ними, - что тебе?
Мельников бросил на стол деньги, двинулся к выходу, низко наклонив голову, как бы скрывая своё приметное лицо.
На улице, во тьме и холоде, он заговорил, подавляя свой голос:
- Когда сидел я в тюрьме, - было это из-за мастера одного, задушили у нас на фабрике мастера, - так вот и я тоже сидел, - говорят мне: каторга; всё говорят, сначала следователь, потом жандармы вмешались, пугают, - а я молодой был и на каторгу не хотелось мне. Плакал, бывало...
Он начал кашлять бухающими звуками и замедлил шаг.
- Раз приходит помощник смотрителя тюрьмы Алексей Максимыч, хороший старичок, любил он меня, всё сокрушался. "Эх, говорит, Ляпин, - моя фамилия настоящая Ляпин, - эх, говорит, брат, жалко мне тебя, такой ты несчастный есть..."
Речь его задумчиво и ровно расстилалась перед Евсеем мягкой полосой, а Климков тихо спускался по ней, как по узкой тропе, куда-то вниз, во тьму, к жутко интересной сказке.
- Приходит. "Хочу, говорит, тебя, Ляпин, спасти для хорошей жизни. Дело твоё каторжное, но ты можешь его избежать. Только нужно тебе для этого человека казнить. Человек этот - осуждённый за политическое убийство, вешать его будут по закону, при священнике, крест дадут целовать, так что ты не стесняйся". Я говорю: "Что же, если с дозволения начальства и меня за это простят, то я его повешу, только я ведь не умею..." - "Мы, говорит, тебя научим, у нас, говорит, есть один знающий человек, его паралич разбил, и сам он не может". Ну, учили они меня целый вечер, в карцере было это, насовали в мешок тряпья, перевязали его верёвкой, будто шею сделали, и я его на крючок вздёргивал, учился. А утром рано дали мне выпить полбутылки, вывели меня на двор, с солдатами, с ружьями, вижу: помост выстроен виселица, значит, - разное начальство перед ней. Кутаются все, ёжатся, осень была, ноябрь. Вхожу я на помост, а доски шатаются, скрипят под ногами, как зубы. От этого стало мне неприятно, говорю: "Дайте ещё водки, а то я боюсь". Дали. Потом привели его...
Мельников снова начал глухо кашлять, хватая себя за горло, а Евсей, прижимаясь к нему, старался идти в ногу с ним и смотрел на землю, не решаясь взглянуть ни вперёд, ни в сторону.
- Вижу - молодой, крепкий, стоит твёрдо, всё волосы поглаживает так со лба на затылок. Стал я надевать на него саван и, видно, щипнул его или задел как, он и говорит мне тихонько, без сердца: "Осторожнее". Да. Поп крест ему даёт, а он: "Не беспокойтесь, говорит, я не верую"... И лицо у него такое, как будто ему известно всё, что будет после смерти, наверное известно... Кое-как задушил я его, трясусь весь, руки онемели, ноги не стоят, страшно стало от него, что спокойно он всё это... Господином над смертью стоит... Мельников замолчал, оглянулся и пошёл быстрее.
- Ну? - спросил Евсей шёпотом.
- Ну, удушил и всё... Только с того времени, как увижу или услышу убили человека, - вспоминаю его... По моему, он один знал, что верно... Оттого и не боялся... И знал он - главное - что завтра будет... чего никто не знает. Евсей, пойдём ко мне ночевать, а? Пойдём, пожалуйста!
- Ладно! - тихо сказал Климков.
Он был рад предложению; он не мог бы теперь идти к себе один, по улицам, в темноте. Ему было тесно, тягостно жало кости, точно не по улице он шёл, а полз под землёй и она давила ему спину, грудь, бока, обещая впереди неизбежную, глубокую яму, куда он должен скоро сорваться и бесконечно лететь в бездонную, немую глубину...
- Вот - хорошо! - сказал Мельников. - А то мне одному скучно.
Евсей с тоской посоветовал ему:
- Вот ты бы Сашку убил...
- Ну тебя! - отмахнулся Мельников. - Что ты думаешь,- я это люблю, убивать? Мне потом два раза говорили тоже повесить, женщину и студента, ну, я отказался. Наткнёшься опять на какого-нибудь, так вместо одного двоих будешь помнить. Они ведь представляются, убитые, они приходят!
- Часто?
- Разно. От них - чем оборонишься? Богу молиться я не умею. А ты?
- Я молитвы помню...
Вошли в какой-то двор, долго шагали в глубину его, спотыкаясь о доски, камни, мусор, потом спустились куда-то по лестнице. Климков хватался рукой за стены и думал, что этой лестнице нет конца. Когда он очутился в квартире шпиона и при свете зажжённой лампы осмотрел её, его удивила масса пёстрых картин и бумажных цветов; ими были облеплены почти сплошь все стены, и Мельников сразу стал чужим в этой маленькой, уютной комнате, с широкой постелью в углу за белым пологом.
- Это всё сожительница моя мудрила, - говорил он, раздеваясь. - Ушла, сволочь, один жандарм, вахмистр, сманил. Непонятно мне - вдовый он, седой, а она - молодая, на мужчину жадная, однако - ушла! Это уж третья уходит. Давай, ляжем спать...
Легли рядом, на одной постели, она качалась под Евсеем волнообразно, опускаясь всё ниже, у него замирало сердце от этого, а на грудь ему тяжко ложились слова шпиона:
- Одна была - Ольга...
- Как?
- Ольга. А что?
- Ничего.
- Маленькая такая, худая, весёлая. Бывало, спрячет шапку мою или что другое, - я говорю: "Олька, где вещь?" А она: "Ищи, ты ведь сыщик!" Любила шутить. Но была распутная, чуть отвернёшься в сторону, а она уж с другим. Бить её боязно было - слаба. Всё-таки за косы драл, - надо же как-нибудь...