Алексей Ремизов - Том 2. Докука и балагурье
— Кабак сгорел, сорок целовальников сгорело в кабаке и дворник твой сгорел.
Старик к Домне: в горе ли, в радости — все к ней, с ней одной совет. Строгий был старик, строго держал дочь, а любил ее: одна она у него была.
— Что, — говорит, — дитятко, спишь, беда у нас. А на ней лица нет.
— Так мне, батюшка, тяжело мне было, так… не спала я, спать не могла…
— Кабак сгорел, сорок целовальников сгорело в кабаке… — говорит отец, сам смотрит на дочь и вдруг понял старик, — все, все сгорели и дворник твой!
1911 г.
Робкая*
Жила-была одна девица, умер у ней отец, умерла и мать. Осталась одна Федосья, да без отца, без матери и спозналась с работником отцовским.
Хороший был работник-бурлак, крепко полюбил Федо-сью, и Федосья к нему привязалась, и жить бы им да жить, да люди-то говорить стали, — не хорошо.
Федосья и оробела.
Пошла Федосья к дяде, просит дядю и тетку.
— Возьмите, — говорит, — меня, примите к себе. А дядя и тетка говорят:
— Покинь свою дружбу, так мы тебя возьмем. На все готова Федосья: оробела девка.
— Покину, — говорит, — покину, возьмите только.
И приняли старики племянницу и стала Федосья жить в дядином доме: как дочь стала жить, а дружбы своей не покинула.
Пойдет на вечеринку, там украдкой и свидится с ним, где-нибудь в сторонке, украдкой, поговорит с ним, — поговорят, потужат.
И опять в люди вышло: узнал дядя, узнала и тетка, стали старики поругивать Федосью.
А тут этот работник-бурлак вдруг и помер.
— Слава Богу, — успокоился дядя, успокоилась тетка, — больше с ним знаться не будешь! — и стали старики подумывать, как бы племянницу замуж выдать, стали старики присматривать ей человека.
А Федосья прежде-то, как жив он был, работник-то, все таилась, робкая, скрывала от людей, а уж тут, — куда робь! — ничего не таит, никого не боится, и все по нем тоскует, все в уме его держит.
Пойдет на вечеринку, ни петь не поет, ни в игры не играет, а как сядет, одна сидит молча, и уж сама себе на могилу идти ладит, — к нему на могилу. А вернется с кладбища, спать ляжет, а в уме все одно, — о нем тоскует.
И стал он приходить к ней ночью.
Никто его не видит, ни дядя, ни тетка, одна она видит.
— Я умер, — сказал он ей, — да не вза́боль, иди за меня замуж.
И с той поры повеселела Федосья, веселая, не узнаешь ее, подвенечное платье себе шить принялась.
И на вечеринках не узнать ее. Тоже и на вечеринки стал он приходить к ней.
Люди его не видят, одна она его видит.
— Я за него замуж пойду! — говорит Федосья подругам, смеется.
— Что ты, — говорят, — его, ведь, в живых нету.
— Нету, как же! Он ожил! — смеется Федосья.
Сшила себе Федосья подвенечное платье, в подвенечном платье невестой пришла на вечеринку. И он к ней пришел на вечеринку.
Никто его не видит, одна она его видит.
И они сговорились: она с вечеринки пойдет к нему в избу, где у отца он жил, а из избы вместе пойдут в церковь венчаться.
— Я нынче замуж пойду! — сказала подругам Федосья, смеется, и простилась, ушла домой.
Не слыхал ни дядя, ни тетка, как вернулась племянница в дом, крепко старики спали. А поутру хватились, племянницы-то и нет. Где, где? — не знают.
Не знают, где и взять, и платья ее подвенечного нет.
А девки говорят:
— Сказывала, замуж пойдет. Старики на кладбище, к могиле. «Сказывала, замуж пойдет!»
А она на могиле, мертвая на его могиле лежит и платье ее подвенечное на кресте развешено.
Так за покойным дружком и ушла, не сробела.
1911 г.
Оклеветанная*
Жил-был один человек богатый и было у него двое детей: сын да дочь. Пришло время отцу помирать, старик и наказывает сыну:
— Ни от Бога, ни от меня нет тебе благословения, Михайла, взять жену из своей деревни, из своей не бери!
И помер. И остался Михайла с сестрою. Только с Палагеей что и разговор у Михайлы, и в гости никуда не ходит, все дома, все с сестрою.
Советно жил брат с сестрою.
В лавочку Михайла пойдет.
— Прощай, — скажет, — сестрица!
Из лавочки придет.
— Здорова, сестрица!
Так три года жил Михайла не женатый, завет отца помнил, никуда глаз не казал, все дома, все с сестрою.
Советно жил брат с сестрою.
Раз приходит из лавочки Михайла, говорит сестре:
— Сестрица, буду я жениться, возьму жену из нашей деревни.
— Ах, братец, братец, тебе батюшка не велел!
— Ну, сестрица, ну, родимая, будь что хочешь, а жениться надо.
— Ну, как хочешь, — говорит Палагея, — играй свадьбу.
Михайла и женился.
На Варваре женился Михайла, наказ отца нарушил, взял жену из своей деревни. И женатый, а без сестры не начнет Михайла никакого дела, все с сестрою.
Советно жил брат с сестрою.
В лавочку Михайла пойдет.
— Прощай, — скажет, — сестрица!
Из лавочки придет.
— Здорова, сестрица!
А жене за́рно, Варваре завидно, ровно и не сестра ему Палагея.
Родила Варвара сына. Не отходит Палагея от Михайлова сына, все с его ребенком, ровно и мальчишка ее, не Варварин. А Михайле любо, все он с сестрою.
Советно жил брат с сестрою.
В лавочку Михайла пойдет.
— Прощай, — скажет, — сестрица!
Из лавочки придет.
— Здорова, сестрица!
Не по сердцу это Варваре, стала ей постыла Палагея. Сестра да сестра! Только и есть на языке, что сестра! Да сестра она ему или жена? Так и смотрит Варвара, так все и смотрит, ровно ищет, подстерегает брата с сестрою. И уж не улыбнется, постарела Варвара. Ни слова тихого, слова все в сердцах. За́рно, завидно, постыло Варваре. Что же ей сделать, как брата от сестры отвадить? Как извести Палагею?
Взяла Варвара собаку его и убила, — верный был пес, дорожил им Михайла.
Пришел Михайла домой.
— Здорова, сестрица! А жена на него:
— Да, здорова сестрица, поглядика-сь, что́ сестрица-то сделала: где твой пес? Нету собаки. Сестрица убила!
Досадно стало Михайле — верный был пес! — да, любя, стерпел Михайла досаду.
— Ну, в перво́й вине Бог простит! — сказал Михайла, и ни словом не попрекнул сестру.
На другой день только что вышел Михайла, взяла Варвара и убила его жеребца, — хороший был конь, верный, дорожил им Михайла.
Пришел Михайла домой.
— Здорова, сестрица! А жена на него:
— Да, здорова сестрица, поглядика-сь, что́ сестрица-то сделала: где твой жеребец? Нету коня. Сестрица убила!
Горько стало Михайле — хороший был конь, верный! — да, любя, стерпел Михайла горечь.
— Ну, и в другой вине Бог простит! — сказал Михайла и ни словом не попрекнул сестру.
А сестра ничего не знает, возится с ребенком, знает Палагея, что беда в доме: собаку кто-то убил, коня кто-то убил…
На третий день, как ушел со двора Михайла, Варвара к зыбке — и убила ребенка, да мертвого за дверь его, за дверью и положила.
Пришел Михайла домой.
— Здорова, сестрица!
А жена на него:
— Здорова! А где наш ребенок?
Михайла к зыбке:
— Где ребенок?
— Должно, у вашей сестрицы.
Недоброе почуял Михайла, да к сестре.
Сидит Палагея у окна, шьет, для мальчишки рубашонку шьет.
— Здравствуй, братец!
— Где сын-то?
Недоброе почуяла Палагея.
— У Варвары, — сказала Палагея, — давно взяла Варвара, тут его нет.
Михайла к жене.
— Где ребенок?
А зыбка пустая, нет нигде ребенка.
Стал Михайла искать. И Варвара ищет, рвет все, все мечет на землю, — тоже ищет.
А ребенок за дверью — лежит мертвый.
— Вот!.. вот твоя сестрица что́ сделала!
Михайла к сестре. Не смотрит. И смотрит, да ничего не видит.
— Убила ты собаку, убила ты коня, ты моего ребенка убила! — и раздел Михайла сестру донага, скрутил, бросил на телегу, повез в поле, а из поля в лес и там, в лесу, пустил ее одну: иди, куда знаешь!
Иди, куда знаешь!
А куда? Куда ей идти? Влезла на сосну Палагея, села на верхушку, сидит, как птица. Сердце у нее тяжелое, как камень тяжелый, — обида, напраслина, клевета камнем легла ей на сердце.
Ходили царские сыновья по лесу, охотились. Набрели царские сыновья на сосну, Палагею заметили.
Один говорит:
— Птица!
Другой:
— Человек!
Третий:
— Черт! — и направил ружье выстрелить.
— Я не трону, я человек, я вас не трону! — кричит с дерева Палагея: видит, ружья направили, стрелять хотят.
— Коли человек, так спускайся! — говорят ей братья.
А как ей спуститься?
— Одежды у меня нет! — кричит Палагея.
Братья поскидали с себя верхнее платье, положили под сосну, а сами в сторонку. Палагея и спустилась на землю, оделась. Тут братья к ней вышли и взяли ее с собой к царю во дворец. И там, во дворце, схоронили, никому не показывают.