Борис Зайцев - Чехов
Иное, конечно, о «Войне и мире», но тоже нет слепого поклонения. «Каждую ночь просыпаюсь и читаю «Войну и мир», читаешь с таким любопытством и с таким наивным удивлением, как будто раньше не читал. Замечательно хорошо». Не нравятся только места, где появляется Наполеон («натяжка», «фокусы»). «Все, что делают и говорят Пьер, князь Андрей или совершенно ничтожный Николай Ростов, – все это хорошо, умно, естественно и трогательно».
«Я читаю Тургенева. Прелесть, но куда жиже Толстого! Толстой, я думаю, никогда не постареет. Язык устареет, но он все будет молод» (1893).
Из письма к Суворину в 1894 г. видно, что одно время Чехов был подвержен философии Толстого, и как раз в довольно молодых годах. А теперь будто от нее открещивается. «Толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6–7, и действовали на меня не основные положения, которые были известны мне и раньше, а толстовская манера выражаться, рассудительность и, вероятно, гипнотизм своего рода. Теперь во мне что-то протестует». «Толстой уже уплыл, его в душе моей нет, и он вышел из меня, сказав: се, оставляю дом ваш пуст. Я свободен от постоя».
Насчет будущего Чехов ошибся. Через год, в августе 1895 г., он провел полтора суток у Толстого в Ясной Поляне. Постой начался опять, и теперь уже надолго. «Впечатление чудесное. Я чувствовал себя легко, как дома, и разговоры наши с Львом Николаевичем были легки.
Дочери Толстого очень симпатичны. Они обожают своего отца и веруют в него фанатически. А это значит, что Толстой в самом деле великая нравственная сила, ибо, если бы он был неискренен и не безупречен, то первые стали бы относиться к нему скептически дочери, так как дочери те же воробьи: их на мякине не проведешь».
Начинается личное знакомство с Толстым. Тот «гипнотизм», который раньше шел из книг, излучается теперь самим Толстым.
«В своей жизни я ни одного человека не уважал так глубоко, можно даже сказать беззаветно, как Льва Николаевича». А Толстому чрезвычайно понравился Чехов. Кое-что в отношениях его к Чехову даже не совсем привычно. Ласковость не толстовская черта, но с Чеховым он бывал почти нежен. Вообще Чехов его как-то по-хорошему возбуждал: рассказ «Душечка» он четыре вечера читал вслух гостям, не мог начитаться. Пошел в Охотничий клуб на чеховский спектакль – ставили «Медведя», «Свадьбу», – хохотал как дитя.
«Толстого я люблю очень» (1899). «Я Толстого знаю, кажется, хорошо знаю, и понимаю каждое движение его бровей…» «Я боюсь смерти Толстого. Если бы он умер, то у меня в жизни образовалось бы большое пустое место. Во-первых, я ни одного человека не любил так, как его; я человек неверующий, но из всех вер считаю наиболее близкой и подходящей для себя именно его веру. Во-вторых, когда в литературе есть Толстой, то легко и приятно быть литератором, даже сознавать, что ничего не сделал и не делаешь, не так страшно, так как Толстой делает за всех» (1900). («Ничего не сделал» автор «В овраге», «Архиерея» – урок скромности всем нам, пишущим.)
О писаниях же Толстого отзывается с прежней самостоятельностью: «Толстой пишет книжку об искусстве». «Мысль у него не новая; ее на разные лады повторяли все умные старики во все века. Всегда старики склонны были видеть конец мира и говорили, что нравственность пала до пес plue ultra, что искусство измельчало, износилось…» (1897). «Все это старо».
О «Воскресении» он написал: «Это замечательное художественное произведение». Но конец осудил – «конца у повести нет». Он читал «Воскресение» с выпущенными цензурой местами. Как отнесся бы к издевательству Толстого над литургией? Взглянул ли бы на это глазами Горького или преосв. Петра из «Архиерея»?
В начале 1902 г. Толстой заболел в Крыму. «Толстой очень плох, у него была грудная жаба, потом плеврит и воспаление легкого. Вероятно, о смерти его услышишь раньше, чем получишь это письмо. Грустно, на душе пасмурно».
Чехов ошибся. Толстой выжил и пережил самого Чехова. Но к болезни Толстого он относился действительно как к болезни близкого. «Мучительное, выжидательное настроение» продолжалось два дня, затем известие по телефону: процесс в легких не идет дальше, появилась надежда. Распространяться Чехов не любил, но когда Толстой стал выздоравливать, в скупых заметках о нем чувствуешь радость. «Дед поправляется, уже сидит, весел».
И все-таки – предисловие Толстого к роману Поленца показалось Чехову «грубоватым и неуместно придирчивым» – литературных своих вкусов он никому не уступает, а сам Толстой, весь его облик, нравится ему особенно, вызывает чувство поклонения. Это был единственный человек, на которого он смотрел снизу вверх. В Крыму они довольно часто виделись. «Боюсь только Толстого (Бунин о Чехове, воспоминания). Ведь это он написал, что Анна сама чувствовала, видела, как у нее блестят глаза в темноте! «Серьезно, я его боюсь», – говорил он смеясь и как будто радуясь этой боязни.
И однажды чуть не час решал, в каких штанах поехать к Толстому. Сбросил пенсне, помолодел и, мешая, по своему обыкновению, шутку с серьезным, все выходил из спальни то в одних, то в других штанах. – Нет, эти неприлично узки. Подумает: щелкопер!
И шел надевать другие, и опять выходил, смеясь: – А эти шириной с Черное море! Подумает: нахал».
К главе «Ялта»
«Ты пишешь»: «не продавай Марксу», а из Петербурга телеграмма: «договор нотариально подписан». Продажа, учиненная мною, может показаться невыгодной и наверно покажется таковою в будущем, но она тем хороша, что развязала мне руки».
Верная «Маша», сестра Мария Павловна, правильно оценила: истинная его слава в будущем. Связывать себя с Марксом не надо. Понимал это и Антон Павлович, но хотелось вздохнуть.
Успех книг оказался огромным. Очень скоро выяснилось и для всех, что выиграл тут Маркс. Горький обратился к Чехову с письмом, предлагая нарушить договор, вернуть Марксу аванс, заплатить неустойку и перейти в «Знание» (новое книгоиздательство самого Горького) – на условиях несоизмеримых. Вместе с JI. Андреевым составил он проект письма к Марксу от русских писателей, ученых и общественных деятелей с просьбой освободить Чехова от договора – приурочивали это к 25-летнему юбилею его. Н. Д. Телешов в воспоминаниях своих приводит текст письма. Написано оно спокойно, вежливо, не задевая Маркса. Главное соображение: успех оказался большим, чем ожидали. Чехов нуждается в отдыхе, обеспеченности и т. п. Собрали уже много подписей, но Чехов не разрешил послать письмо. («Если я продешевил, то, значит, я и виноват во всем: я наделал глупостей. А за чужие глупости Маркс не ответчик».) Чехов, как и всегда, остался Чеховым. Промах мог сделать, но не мог перестать быть Чеховым.
К главе «О любви»
Лидия Алексеевна Авилова, писательница-беллетристка, родилась в 1865 г., скончалась в 1943 г. С Чеховым познакомилась в 1889 году, в доме ее зятя, редактора «Петербургской газеты» С. Н. Худякова.
О Чехове и романе своем с ним – довольно тяжелом для нее и неудачном (она была замужем, мать семейства) – рассказала в воспоминаниях. Письма Чехова к ней, быть может, не все – напечатаны. Из них ничего нельзя узнать о сердечных делах его (кроме разве упрека в холодности и в том, что он только писатель).
В этом роде писал он письма и Шавровой, тоже неудачной писательнице, с которой тоже долго переписывался и об отношениях с которой тоже из писем ничего не узнаешь.
В переписке с Авиловой самое интересное – литературные советы. Их он Авиловой, как и Шавровой, давал много.
«Рассказ хорош, даже очень хорош…» – но дальше не так радостно: «Во-первых, архитектура. Начинать надо прямо со слов: «Он подошел к окну…» – и проч. Затем герой и Соня должны беседовать не в коридоре, а на Невском, и разговор их надо передать с середины…» (Всегдашнее у него: сокращение. Он полагал – очень разумно, – что половина литературного искусства состоит в умении сокращать.)
«Во-вторых, то, что есть Дуня, должно быть мужчиной. В-третьих, о Соне нужно побольше сказать. В-четвертых, нет надобности, чтобы герои были студентами и репетиторами – это старо. Сделайте героя чиновником из департамента окладных сборов, а Дуню офицером, что ли…» Выкиньте слова «идеал» и «порыв».
Авилова несколько обиделась. Чехову пришлось смягчать. «Я боюсь, что моя критика была и резка, и не ясна, и поверхностна. Рассказ Ваш, повторяю, очень хорош». «Офицера не нужно, Бог с Вами – уступаю, оставьте Дуню, но утрите ей слезы и велите ей попудриться». О другом ее рассказе: «Только вот Вам мой читательский совет: когда изображаете горемык и бесталанных и хотите разжалобить читателя, то старайтесь быть холоднее – это дает чужому горю как бы фон, на котором оно вырисуется рельефнее. А то у Вас и герои плачут, и Вы вздыхаете. Да, будьте холодны» (1892).
Это один из устоев чеховского художества. Пусть автор будет скрыт за своими подчиненными. Пусть в чувствительность не впадает, лучше бы изобразил так, чтобы выходило трогательно. Здесь всегдашнее его столкновение с дамским писанием, с многоточиями, слезливостью, длиннотами, фразой, загруженной прилагательными. (Главная дешевка прозы. Чехов одиноко ее преследовал еще в прошлом веке.)