Михаил Авдеев - Тамарин
— Тогда я не любил вас, — отвечал я.
— Знаю… Вы не виноваты… Вы не хотели, чтобы я страдала, но вы не хотели ничем жертвовать моей любви… Вы не любили, но вы позволяли себя любить… Это было очень великодушно! Однако всему есть мера: измученное сердце наконец замрет, и тогда оскорбленная гордость откроет глаза…
Сердце сжалось во мне, и из него начало отделяться другое чувство, которое всегда у меня наполовину смешано с остальными.
— Я всегда была с вами откровенна, — продолжала Варенька. — Сознаюсь вам, та мечта, которую создало и полюбило в вас мое детское воображение, давно исчезла. Но я любила в вас вашу двойственную, измученную противоречиями натуру. Когда ж я увидела, что вы всегда ребячески боитесь света, что вы бегаете от всякого чувства, которое может нарушить ваше внутреннее спокойствие, потревожить лень вашего сердца, тогда у меня явилось сомнение в ваших силах, тогда я невольно подумала, что вы бегаете от борьбы с собой потому, что не в состоянии выдержать ее, и мое очарование исчезло…
— И тогда, — сказал я, — вы выбрали другой предмет любви, более достойный вас.
Варенька не отвечала.
— Утешьтесь, — продолжал я, — вы отомщены!
И в самом деле, в эту минуту, не знаю, от любви ли, досады, или самолюбия, но я страдал глубоко.
— Что мне в этом? — сказала Варенька. — Разве я искала мщения? Разве я кокетничала с вами, чтобы возбудить вашу любовь? Напротив, она глубоко огорчает меня, потому что больше заставляет жалеть невозвратимое. И вы думаете, легко мне теперь?.. Знаете ли, что я делала сейчас до вашего прихода? Я мечтала о деревенской девочке, которая увидела одно загадочное, интересное для нее существо. Как она была счастлива!.. Прошло полгода, и в этой неопытной, наивной девочке и в этом холодном, но чудно влекущем ее существе я не узнала ни себя, ни вас! У меня даже не осталось мечты, которую бы я могла любить…
— Боже мой! Но виноват ли я, что я таков! — сказал я, поддаваясь грустному впечатлению и жалея более о Вареньке, чем о себе. — Виноват ли я, что два чувства, которые могли бы составить наше счастье, пришли порознь и разбили его!.. — Что ж мне делать! Что ж мне делать! — вздохнув, повторил я.
— Жениться! — сказала Варенька с насмешкой…
Затем я спокойно улыбнулся, поклонился и вышел. И странное тогда что-то творилось во мне!..
Когда я пришел домой, я тотчас послал за доктором.
— Доктор! — сказал я, когда он явился на мой зов. — Я болен. Я ужасно болен, доктор!
— Что с вами? — спросил он.
— Доктор, у меня страшно болит грудь.
— Гм! Это ничего.
— Кроме того, у меня стреляет в левый бок, боль проходит под ложечкой и оканчивается нестерпимой ломотой в правой лопатке, и все это отдается тупой болью в позвоночном хребте.
Мой доктор задумался. Я продолжал:
— Я кашляю днем и не сплю напролет целые ночи. Аппетита нет решительно никакого. Нервы раздражены, дыхание тяжело. Биение сердца ужасное.
Доктор посмотрел на меня с недоумением, но я был бледен как полотно.
— А голова не болит? — сказал он, заглядывая мне в глаза и щупая пульс. Он думал, вероятно, что я помешался.
— Голова не болит, — отвечал я.
Доктор погрузился в размышление.
— Знаете, доктор, что придумал я. Я болен весь, решительно весь; мне нужно лечение, которое бы восстановило весь мой организм: я думаю ехать на кумыс.
— А что же? Прекрасно — сказал доктор. — Поезжайте: кумыс восстановит вас.
— Так вы советуете, доктор!
— Непременно. Я вам решительно прописываю кумыс.
— И вы думаете?
— Я думаю, что это необходимо.
— Благодарю вас, доктор, вы меня спасаете! — сказал я с чувством.
И мы расстались, очень довольные друг другом.
На другой день в 12 часов ко мне приехали Островский и Федор Федорыч, за которыми я посылал; у меня сидел уже доктор, пришедший наведать своего больного.
— Зачем ты присылал за нами? — сказал Островский, входя.
— Завтракать.
— Умно придумано!
— А отчего у вас на дворе стоит тарантас? — спросил Федор Федорыч.
— Я еду, — отвечал я.
— Куда это?
— На кумыс.
— Что за дикий вкус!
— Доктор посылает.
— Доктор, что это вам пришла фантазия выгонять его отсюда?
— Сергею Петровичу это необходимо, — отвечал доктор, — я ему решительно прописываю кумыс.
— И ваше мнение неизменно? — спросил Островский.
— Положительно! — сказал доктор.
— В таком случае нам ничего не остается больше, как оплакать тебя и выпить с горя.
— За этим дело не станет, — отвечал я и велел подавать завтрак и закладывать лошадей.
За другой бутылкой все стали говорливее; Островский с большим одушевлением доказывал мне, что живительность виноградного сока не может ни с чем сравниться, и советовал мне лечиться шампанским.
— Попробуй, душа моя, — говорил он, — выпивать бутылочку в день; будет мало, так две, но только аккуратно, непременно аккуратно, и ты увидишь, как оно поможет. Лечат же молоком, лечат водой; не может же быть, чтобы вино было менее полезно.
— Между нами, — сказал Федор Федорыч, — если вы едете собственно лечиться, то вы по пустякам едете. Вы больны только мнительностью.
— А разве это не болезнь? — сказал я.
— Правда, — отвечал он, — и очень опасная.
— Мне что-то сдастся, — сказал Островский, — что ты не для кумыса едешь; я за тобой не знал страсти к нему. А здоровье твое, благодаря Бога, не хуже нашего! Правда, ты побледнел и похудел немного, да это к тебе идет; я так вот не знаю, что с собой делать: толстею непозволительно! Нет ли у тебя тут страстишки?.. Кстати! Ну, Тамарин, руку на сердце, а сердце на язык, скажи, как твои делишки с Варенькой?
— Ты знаешь, как я редко у нее бываю.
— И вы не прощались с ней? — подозрительно спросил Федор Федорыч.
— Благодарю вас, что напомнили, — сказал я, — мне, в самом деле, надо проститься с нею. Да мы отсюда заедем вместе. Вы меня проводите до заставы?
— Непременно, — отвечал Островский.
— Только мы с князем проедем прямо туда, — прибавил Федор Федорыч.
— Напротив, — возразил Островский, — едем вместе.
Через полчаса три наших экипажа шумно подъехали к дому Имшиных. Мы вошли вместе. Володя встретил нас; Варенька сидела за работой и вопросительно посмотрела на мой дорожный костюм.
— Я заехал проститься с вами, — сказал я.
— Куда это вы? — спросил Володя.
— В деревню.
— Так мы опять лето проведем вместе? — сказал чей-то голос из угла.
— Ба! Иван Васильич! Вы еще здесь? Помнится, мы с неделю как простились.
— Да с! Да вот не собрался еще выехать. Жалко, что я не знал, а то бы вместе…
— Ну, нам было бы не по пути, — сказал я, — я еду в Оренбургскую губернию.
— Это зачем? — спросила Варенька.
— На кумыс, — отвечал я.
— Лечить расстроенную грудь! — прибавил Федор Федорыч.
Я рассмеялся.
Иван Васильич подошел и с участием посматривал на Вареньку: он боялся, что мой отъезд огорчит ее.
— Охота же пить кумыс, прости Господи! — проворчал он недовольно.
— Я одного с вами мнения, Иван Васильич, — сказал Островский, — то ли дело вино!
— Что ж! Надобно пожелать счастливого пути отъезжающему, — сказал Имшин и велел подать шампанского.
— Ваш муж удивительно всегда находчив, — заметил Островский, обращаясь к Вареньке. — А жалко вам Тамарина? — спросил он ее.
Вопрос был неожидан, но Варенька не смешалась.
— Очень! — сказала она.
— Так уговорите его по крайней мере поскорее возвратиться.
— А вы пробовали?
— Я советовал ему вовсе не уезжать, да он не слушается.
— В таком случае я не берусь, — сказала Варенька, — я знаю, что ваши убеждения всегда были сильны над Сергеем Петровичем.
Варенька намекала на мой отъезд из деревни; она хотела казаться равнодушной и была холодна.
Я не был ни скучен, ни весел. По какому-то странному и непонятному для меня явлению, мое сердце ничего не чувствовало: оно как будто замерло; я не умел себе этого объяснить, но был очень доволен собой.
Подали вино. Варенька пожелала мне доброго пути, дотронулась своим бокалом до моего и омочила в него розовые губы; я поблагодарил ее, попросил засвидетельствовать мое почтение Мавре Савишне, пожелал много удовольствий и затем поцеловал ее руку. И это прикосновение было холодно, как прикосновение наших бокалов!
Потом я пожал руку Володе, трижды облобызался с Иваном Васильичем, поклонился и вышел. И вот наше прощание!
Федор Федорыч и Островский проводили меня до заставы. Тут мы остановились, чтобы проститься.
— Варенька или очень любит вас, или более чем равнодушна к вам, — сказал Федор Федорыч.
— Почему вы это думаете? — спросил я.