Александр Амфитеатров - Дом свиданий
– Путте покойник! путте покойник! – гостеприимно приглашала усердная немка.
– А затем проминаться мне здесь с вами нечего. Тот-то что делает?
Эмилия Карловна сожалительно подняла брови к верху узенького лба.
– Пил с Клавдюша отин путилька шампань.
– Ишь, скаред! Ну мы с Машей его подкуем. Ты это, Марья Ивановна, памятуй себе паче всего: вина – сама пить хоть и не пей, а спрашивать вели походя… Это у нас – в первый номер. У Рюлиной вашей, сказывают, хороших гостей вином даром поят, хоть облейся, – так зато Адель-ка с них снимает тысячи. А мы женщины скромные, до тысячи и считать не умеем, – ну, а за винцо нам заплати!..
Она вывела Машу в небольшой, очень небогатый и изрядно закопченный залец, в котором на стене красовались картины, изображавшие – одна жертвоприношение Авраама, другая – Вирсавию в купальне: рыночные произведения ученической васильеостровской кисти, вероятно, когда-нибудь застрявшие при квартире за долг. Под аляповатой Вирсавией, на диване, восседала не менее аляповатая девица в китайском пеньюаре и с папиросой в зубах. Навстречу Маше она испустила притворно-радостный визг:
– А вот, Семен Кузьмич, и моя подруга!.. Здравствуй, душка, ангел, небожительница!
Марье Ивановне пришлось наивнейше облобызаться с особою, которую она, хоть присягнуть, – видела впервые в жизни. Евгения Алексеевна сидела тут же. Она изображала снисходительную тетушку, grande dame, а аляповатая особа – ее шаловливую племянницу… Спектакль разыгрывался для малорослого молодого человека, с незначительной физиономией, обросшей мутными, рыжеватыми волосами; галстук у него был голубой с изумрудной булавкой, а глаза, порядком подконьяченные, то беспокойно вращались, точно колеса, то вдруг застывали в столбняке необъяснимого испуга. Человек этот производил впечатление, будто он только что хапнул чужие деньги и не уверен, не гонится ли за ним по пятам полиция. Узрев Машу, он просиял, перестал вертеть глазами и несколько приосанился. Полилось вино… Купца, действительно, «подковали». Время от времени Федосья Гавриловна подмигивала другим женщинам – те, поодиночке, вставали и уходили. Наконец она сделала знак и Маше. И та вышла.
– Ну-с? – победоносно воскликнула Федосья Гавриловна, оставшись с гостем наедине. – Видал? Врали мы тебе или нет?
– Дили… лиди… леди… деликатес!.. – лепетал нагрузившийся вращатель глазами.
– Д-а-с! Нет, ты скажи, портрет видал? казали мы тебе портрет? отличает хоть эстолько? врали мы тебе? скажи, ответствуй: врали?
– Не м-мо-огу на себя брать… Лиди… дили… катес!.. И должон к вашей чести приписать, потому что все такое… по совести…
– Да! И генеральская дочь! Хошь – все документы на стол? За нее, брат, три графа сватались! Графы! Можешь ты вникать?
Глаза Семена Кузьмича затвердели в столбняке.
– Б… б… б… бароны лучше! – все-таки протестовал он, хотя и с нерешительностью.
– Много ты понимаешь! Баронами, брат, у ейнаго отца все притолоки обтерты.
– Б-баронами? – в священном ужасе возопил Семен Кузьмич.
– Ими самыми! – храбро подтвердила решительная дама. – Сейчас умереть. Эка невидаль – бароны твои!.. Тебе, по низкости твоего рождения, они, может быть, и в диковину, а нам – тьфу! Вот мы как высоко себя понимаем!
– Ну, и значит, – перешла она в деловое объяснение, – коль скоро мы свое слово к вам сдержали и барышня вам нравится, то позвольте условленное с вас по уговору получить.
Тем временем Марья Ивановна оставалась на попечении аляповатой девицы…
– Вас Марьей Ивановной звать? – трещала та. – Давно вы у Буластовой? А прежде у Рюлиной были? Вы, говорят, из благородных? Я сама вахмистрова дочь и в пинционе два класса была, но – ежели превратный кирасир?! Ах, слабость нашей сестры не подлежит описанию и очень достойна удивления!.. В корпусе живете? Там у вас девица Нимфодора – все ли здорова? Подружка моя, прекраснейшая девушка, только глупа очень… Ах, житье вам, корпусным! Я к вам как-нибудь в гости отпрошусь, – можно? Когда самой дома не будет? Ужо я скличусь с вами по телефонту… Можно? Федосья Гавриловна – та пущай, она девицам к знакомству не супротивница… Гы-гы-гы! Наслышаны мы… Уж вы! Шельмы рюлинские!
Девица захохотала и пребольно хватила Машу с размаху по плечу.
– Вы мне ключицу сломаете, – сказала Лусьева.
– Ишь, нежности!.. А везет-то вам как, именно уж можно сказать, что фартит: какого теленка черт смарьяжил! Энтого – хоть развинти, пальцем не тронет… А вот я, душенька, распронесчастная уродилась на тот самый счет: ежели, скажем, я нонеча во сне капусту вижу, беспременно меня вечером гость бьет! Но только вы того, не опасайтесь: у нас долго скандальничать не полагается, и «жилец» Александр – чрезвычайно какой сильный. По осени купчик тут один кутил со своими молодцами – так Александр их всех четырех, через всю лестницу, скрозь пять этажей, на улицу вышиб… Пристав опосля приходил: «Мадам, на вас жалобы!.. Потрудитесь в вашем неправильном поведении, чтобы потише…» Евгения Алексеена испугалась, только приседает перед ним да клохчет, будто курица. Ну а Эмилия эти дела знает! Сейчас – бутылку шампанского на стол, четвертной билет в салфетку, меня с Еленой позвала: это тоже девушка здешняя, она нонеча к Анне Тихоновне в корпус на финский вечер взята, – Перинная линия гуляет… А вы каких наших хозяек знаете? Ах, еще первую!.. Ну, наша Евгения – что! Только божественные книжки читает да с «жильцом» амурится… А тот на нее, старую кощею, и смотреть не хочет. Он в меня влюбленный. А в вас кто влюбленный? Гы-гы-гы… Слуште! – понизив голос, зашептала она деловым тоном. – Ежели «понт» энтот положит вам под подушки на булавки, вы меня не забудете, – а? Вы, душка-ангел, не жалейте: вы не нашей сестре чета! Я знаю: за вас Федосья три сотни слупила… вы аристократная богачея, а нам, беднягам, откуда взять?
– Какая же я богачея? – даже ахнула Маша. – У меня за душой гроша нет.
Девица торопливо закивала головой.
– Понимаю, душонок мой, все понимаю!.. Да ведь – положит! смекаете? – положит! Вот вы тогда и поделитесь. Я с вами за это всегда дружить стану. Да! Вы не беспокойтесь: я заслужу!.. Оченно могу вам пригодиться. Авось не последний раз вы у нас гостите… Господи!
Маша обещала.
Утро, заставшее Лусьеву в этой квартире, было сплошь отравлено попрошайничеством. Начала Эмилия Карловна:
– Сколько вы получили на булавки, шацхен?
– Двадцать пять рублей, – с досадой, измученная, желтая, злая, полусонная, отвечала Лусьева; эта подачка унижала ее в собственных глазах не только женски, но даже «профессионально». У Рюлиной она швырнула бы бумажку в лицо мужчине, на смех сожгла бы ее на свечке… Но немка взглянула на Машу не без почтения:
– Шон, киндхен, шон! Зер гликлихь! Ошень удашно!
И тотчас же объяснила.
– У нас такое положение. Если вы получаете на булавки, то двадцать пять процентов поступают в пользу экономки. Абер, майн кинд, вы такая симпатичная, для первого знакомства, вы, наверное, прибавите мне маленькую безделицу в подарок.
Маша сконфузилась и дала ей десять рублей. Пять рублей отстригла у нее льстивая, улыбающаяся, слезливая Евгения Алексеевна. Три – вчерашняя аляповатая девица. Три, – масляно, рабски и в то же время как-то угрожающе ухмыляясь, – выкланял «жилец». Рубль сама Маша сочла нужным дать горничной, которая много ей служила.
В конце концов, она с жадным нетерпением, как дорогого, своего человека, ждала, скоро ли приедет Федосья Гавриловна, чтобы увезти ее из этой западни. Ей уже начинало казаться, что канюки-просители, с холуйски-приниженными и настойчивыми глазами, лезут к ней из каждой двери, из каждой щели… Кто, осклабляясь, кланяется и протягивает руку, кто сообщает, как наглый, разбойничий закон:
– У нас такое положение!
Ночь, каждое воспоминание о которой передергивало Лусьеву отвращением, самой ей принесла… три рубля!..
Маша даже побледнела, и губы у нее затряслись, когда сосчитала свои доходы! Ей хотелось избить хищников, снявших проценты с жалкой стоимости ее тела… А надо было сдерживаться, проглотить и обиду, и слезы, и любезно улыбаться Эмилии и Евгении, которые теперь очень хлопотали ей угодить.
Кучер, привезший Машу с Федосьей Гавриловной в корпус, тоже снял шапку:
– На чаек бы с барышни?
Маша, не глядя, с ненавистью стиснув зубы, бросила ему последнюю трехрублевку.
– Ой, девка? – удивилась Федосья Гавриловна, – что больно шикаришь? Был бы сыт и рублем.
Маша, не отвечая, прошла в свое помещение, разделась и легла спать носом в стену. Но сон не приходил, несмотря на усталость после проведенной безобразной ночи. Обида, гнев, стыд, слезы душили. Маша чувствовала себя оскорбленной, осмеянной, ограбленной, растоптанной. В ней все дрожало. Ей хотелось зареветь голосом на весь дом, но «нет, этого они не дождутся, чтобы я еще стала им истерики свои показывать!» – либо побежать, вцепиться ногтями в первое лицо, какое попадется навстречу, да так на нем и повиснуть!., царапать, визжать, ругаться, плевать, топтать ногами, биться в кровь!.. Бежали час за часом, а успокоение не приходило: разбитые нервы стонали, в сердце вселились тоска и чувство тяжелой пустоты, точно оно стало полным свинцовым ящиком, к горлу подкатывал шар… И вдруг она вскочила и села на кровати: