Лев Толстой - Полное собрание сочинений. Том 11. Война и мир. Том третий
Лет тридцать Богучаровым управлял староста Дрон, которого старый князь звал Дронушкой.
Дрон был один из тех крепких физически и нравственно мужиков, которые, как только войдут в года, обрастут бородой, так не изменяясь живут до 60-ти — 70-ти лет, без одного седого волоса или недостатка зуба, такие же прямые и сильные в шестьдесят лет, как и в тридцать.
Дрон, вскоре после переселения на теплые реки, в котором он участвовал как и другие, был сделан старостой-бурмистром в Богучарове и с тех пор 23 года безупречно пробыл в этой должности. Мужики боялись его больше, чем барина. Господа, и старый князь, и молодой, и управляющий уважали его и в шутку называли министром. Во всё время своей службы, Дрон ни разу не был ни пьян, ни болен; никогда, ни после бессонных ночей, ни после каких бы то ни было трудов, не выказывал ни малейшей усталости, и, не зная грамоте, никогда не забывал ни одного счета денег и пудов муки по огромным обозам, которые он продавал, и ни одной копны ужи́на хлеба на каждой десятине богучаровских полей.
Этого-то Дрона Алпатыч, приехавшим из разоренных Лысых Гор, призвал к себе в день похорон князя и приказал ему приготовить 12 лошадей под экипажи княжны и 18 подвод под обоз, который должен был быть поднят из Богучарова. Хотя мужики и были оброчные, исполнение приказания этого не могло встретить затруднения, по мнению Алпатыча, так как в Богучарове было 230 тягол, и мужики были зажиточные. Но староста Дрон, выслушав приказание, молча опустил глаза. Алпатыч назвал ему мужиков, которых он знал и с которых он приказывал взять подводы.
Дрон отвечал, что лошади у этих мужиков в извозе. Алпатыч назвал других мужиков. И у этих, по словам Дрона, лошадей не было: одни были под казенными подводами, другие бессильны, у третьих подохли лошади от бескормщины. Лошадей, по мнению Дрона, нельзя было собрать не только под обоз, но и под экипажи.
Алпатыч внимательно посмотрел на Дрона и нахмурился. Как Дрон был образцовым старостой-мужиком, так и Алпатыч не даром управлял двадцать лет имениями князя и был образцовым управляющим. Он в высшей степени способен был понимать чутьем потребности и инстинкты народа, с которым имел дело, и потому он был превосходным управляющим. Взглянув на Дрона, он тотчас понял, что ответы Дрона не были выражением мысли Дрона, но выражением того общего настроения богучаровского мира, которым староста уже был захвачен. Но вместе с тем он знал, что нажившийся и ненавидимый миром Дрон должен был колебаться между двумя лагерями — господским и крестьянским. Это колебание он заметил в его взгляде и потому Алпатыч, нахмурившись, придвинулся к Дрону.
— Ты, Дронушка, слушай! — сказал он. — Ты мне пустого не говори. Его сиятельство князь Андрей Николаич сами мне приказали, чтобы весь народ отправить и с неприятелем не оставаться, и царский на то приказ есть. А кто остается, тот царю изменник. Слышишь?
— Слушаю, — отвечал Дрон, не поднимая глаз.
Алпатыч не удовлетворился этим ответом.
— Эй, Дрон, худо будет! — сказал Алпатыч, покачав головой.
— Власть ваша! — сказал Дрон печально.
— Эй, Дрон, оставь! — повторил Алпатыч, вынимая руку из-за пазухи и торжественным жестом указывая ею на пол под ноги Дрона. — Я не то, что тебя насквозь, я под тобой на три аршина всё насквозь вижу, — сказал он, вглядываясь в пол под ноги Дрона.
Дрон смутился, бегло взглянул на Алпатыча и опять опустил глаза.
— Ты вздор-то оставь, и народу скажи, чтобы собирались из домов идти в Москву и готовили подводы завтра к утру под княжнин обоз, да сам на сходку не ходи. Слышишь?
Дрон вдруг упал в ноги.
— Яков Алпатыч, уволь! Возьми от меня ключи, уволь ради Христа.
— Оставь! — сказал Алпатыч строго. — Под тобой насквозь на три аршина вижу, — повторил он, зная, что его мастерство ходить за пчелами, знание того, когда сеять овес, и то, что он двадцать лет умел угодить старому князю, давно приобрели ему славу колдуна, и что способность видеть на три аршина под человеком приписывается колдунам.
Дрон встал и хотел что-то сказать, но Алпатыч перебил его.
— Что вы это вздумали? А?..Что́ ж вы думаете? А?
— Что мне с народом делать? — сказал Дрон. — Взбуровило совсем. Я и то им говорю...
— То-то говорю, — сказал Алпатыч. — Пьют? — коротко спросил он.
— Весь взбуровился, Яков Алпатыч: другую бочку привезли.
— Так ты слушай. Я к исправнику поеду, а ты народу повести, и чтоб они это бросили, и чтобы подводы были.
— Слушаю, — отвечал Дрон.
Больше Яков Алпатыч не настаивал. Он долго управлял народом, и знал, что главное средство для того, чтобы люди повиновались, состоит в том, чтобы не показывать им сомнения в том, что они могут не повиноваться. Добившись от Дрона покорного «слушаю-с», Яков Алпатыч удовлетворился этим, хотя он не только сомневался, но почти был уверен в том, что подводы без помощи воинской команды не будут доставлены.
И действительно, к вечеру подводы не были собраны. На деревне у кабака была опять сходка, и на сходке положено было угнать лошадей в лес и не выдавать подвод. Ничего не говоря об этом княжне, Алпатыч велел сложить с пришедших из Лысых Гор свою собственную кладь и приготовить этих лошадей под кареты княжны, а сам поехал к начальству.
X.
После похорон отца, княжна Марья заперлась в своей комнате и никого не впускала к себе. К двери подошла девушка сказать, что Алпатыч пришел опросить приказания об отъезде. (Это было ещё до разговора Алпатыча с Дроном.) Княжна Марья приподнялась с дивана, на котором она лежала, и сквозь затворенную дверь проговорила, что она никуда и никогда не поедет и просит, чтоб ее оставили в покое.
Окна комнаты, в которой лежала княжна Марья, были на запад. Она лежала на диване лицом к стене и, перебирая пальцами пуговицы на кожаной подушке, видела только эту подушку, и неясные мысли ее были сосредоточены на одном: она думала о невозвратимости смерти и о той своей душевной мерзости, которой она не знала до сих пор, и которая выказалась во время болезни ее отца. Она хотела, но не смела молиться, не смела в том душевном состоянии, в котором она находилась, обращаться к Богу. Она долго лежала в этом положении.
Солнце зашло на другую сторону дома и косыми, вечерними лучами, в открытые окна, осветило комнату и часть сафьянной, подушки, на которую смотрела княжна Марья. Ход мыслей ее вдруг приостановился. Она бессознательно приподнялась, оправила волоса, встала и подошла к окну, невольно вдыхая в себя прохладу ясного, но ветреного вечера.
«Да, теперь тебе удобно любоваться вечером! Его уж нет, и никто тебе не помешает», сказала она себе, и опустившись на стул, она упала головой на подоконник.
Кто-то нежным и тихим голосом назвал ее со стороны сада и поцеловал в голову. Она оглянулась. Это была m-lle Bourienne, в черном платье и плёрезах. Она тихо подошла к княжне Марье, со вздохом поцеловала ее и тотчас же заплакала. Княжна Марья оглянулась на неё. Все прежние столкновения с нею, ревность к ней вспомнились княжне Марье; вспомнилось и то, как он последнее время изменился к m-lle Bourienne, не мог ее видеть, и, стало быть, как несправедливы были те упреки, которые княжна Марья в душе своей делала ей. «Да и мне ли, мне ли, желавшей его смерти, осуждать кого-нибудь!» подумала она.
Княжне Марье живо представилось положение m-lle Bourienne, в последнее время отдаленной от ее общества, но вместе с тем зависящей от нее и живущей в чужом доме. И ей стало жалко ее. Она кротко-вопросительно посмотрела на нее и протянула ей руку. M-lle Bourienne тотчас заплакала, стала целовать ее руку и говорить о горе, постигшем княжну, делая себя участницей этого горя. Она говорила о том, что единственное утешение в ее горе есть то, что княжна позволила ей разделить его с нею. Она говорила, что все бывшие недоразумения должны уничтожиться перед великим горем, что она чувствует себя чистою перед всеми, и что он оттуда видит ее любовь и благодарность. Княжна слушала ее, не понимая ее слов, но изредка взглядывая на нее и вслушиваясь в звуки ее голоса.
— Ваше положение вдвойне ужасно, милая княжна, — помолчав немного, сказала m-lle Bourienne. — Я понимаю, что вы не могли и не можете думать о себе; но я моею любовью к вам обязана это сделать... Алпатыч был у вас? Говорил он с вами об отъезде? — спросила она
Княжна Марья не отвечала. Она не понимала, куда и кто должен был ехать. «Разве можно было что-нибудь предпринимать теперь, думать о чем-нибудь? Разве не всё равно?» Она не отвечала.
— Вы знаете ли, chère Marie,[84] — сказала m-lle Bourienne. — знаете ли, что мы в опасности, что мы окружены французами; ехать теперь опасно. Ежели мы поедем, мы почти наверное попадемся в плен, и Бог знает...
Княжна Марья смотрела на свою подругу, не понимая того, что́ она говорила.