Константин Бальмонт - Под новым серпом
Этого только и было нужно мальчику. Едва тройки и пары, позванивая колокольчиками и бубенцами, скрылись в солнечной дали, Жоржик похитил том Тургенева, пошел в липовый сад, улегся на этот самый будто больной, совершенно благополучный животик на траву около любимого своего пня с черными муравьями и не отрываясь, от первой строки до последней, прочел "Первую любовь". Повесть ему очень понравилась, особенно то место, где мальчик во имя любимой прыгает с высоты вниз, "но,- подумал Жоржик с недоумением,- мама права, очень все это непонятно, и я все-таки не знаю, что такое любовь".
Через несколько дней прочитанная ли жемчужная сказка Тургенева оказала на него скрытое волшебное действие, или верхний, самый верхний листок, затрепетавший на самой высокой липе, толкнул в детской душе творческую основу, или иволга волнующе пела, или ветер донес с близкого луга сладкий запах розовой кашки, но только мальчик написал первые свои стихи. Конечно, они были далеко не так хороши, как звучные его стихи, прославившиеся много лет спустя, но ведь и у самых красивых бабочек бывают пренеприятного вида гусеницы. Как бы то ни было, взяв карандаш и большой лист бумаги, Жоржик ушел в липовую рощицу и там, среди зеленых стеблей, написал стихи, но не о любви, а о зиме.
Вьюга воет, вьюга злится,
На домах иней сидит...
Тут мальчик почувствовал, что вторая строчка звучит неладно. Не вполне отдавая себе отчет, почему это так, он мысленно сказал себе: "На деревьях снег сидит. Так лучше". Но тотчас же ему очень не понравился сидящий снег. Он подумал, подумал и решил, что иней сидеть на домах может, хоть и это не очень хорошо, а сидящего снега не бывает. Со вздохом, повертев мысленно и так и сяк злополучную строчку с инеем, он оставил ее и быстро написал все стихотворение.
Вьюга воет, вьюга злится,
На домах иней сидит,
Ветер то по полю мчится,
То на улице свистит.
Сад уж весь завален снегом,
По колени вязну я,
Ветер то кругом просвищет,
То подует на меня.
Липы голые стоят все,
Их верхушки не шумят,
И теперь уже, как летом,
Пчелы вкруг их не летят,
Вьюга воет, вьюга злится,
На домах иней сидит,
Ветер то по полю мчится,
То на улице свистит.
Жоржик перечел стихи и во всей невинности своей души подумал, что его стихотворение похоже на стихи Пушкина. Стихов Пушкина он много уже читал, и его поэзию воспринимал совершенно так же, как очарования сада, леса и поля. Показавшееся ему сходство, таким образом, не только не огорчило его, но обрадовало, как его обрадовало бы, если бы его собственные стихи были похожи или показались ему похожими на щебечущую ласточку или на изумрудную золотистую бронзовку. Но "на домах иней сидит" продолжало его мучить, и он решил, что хорошо бы написать еще стихотворение, быть может, оно будет лучше. Он подумал, что стихи Лермонтова такие же хорошие, как стихи Пушкина. "Ангел" и "Горные вершины" он любил, пожалуй, даже больше, чем какие-либо стихи, которые он знал. Разве еще про "Вчера я растворил темницу воздушной пленницы моей" Туманского*, он знал, что это Туманского. И еще вот стихи Никитина:
Ясно утро, тихо веет
Теплый ветерок,
Луг как бархат зеленеет,
В зареве восток.
Это, пожалуй, лучше всего. Жоржик улегся на траву, посмотрел минутку на синее небо, закрыл глаза и, лежа на спине около щекочущих лицо травинок, стал вспоминать, как давно, когда он еще не умел читать, в яркое весеннее утро его мама усадила около себя Игоря, Глебушку и всех ближе к себе его, Жоржика, на лавочке в липовой беседке, недалеко от садового чана, где бывают иногда такие любопытные лягушки, и читала им эти стихи. "Луг как бархат зеленеет",- прочла она тогда, и душа его наполнилась нежностью до сладости. "Луг как бархат зеленеет",- повторил он про себя, и ему почудилось, что он лежит на сказочном ковре-самолете из зеленого бархата и вот сейчас полетит.
Он открыл глаза. Высоко-высоко в синем небе, выше черных свистящих стрижей, бежало над ним белое облачко, а другое, поменьше, точно нагоняло, точно спешило поскорей прильнуть к нему и слиться с передовым. "В синем небе Бог, часто говорит Игорь, когда он не рассказывает страшные сказки о Пауке",- подумал Жоржик и вспомнил стихи Лермонтова: "И в небесах я вижу Бога". "Как хорошо было бы написать такие же стихи",- прошептал он. И он написал второе стихотворение.
Когда перед грозой ныряют утки
И крякают так громко на пруду,
Когда у бочагов синеют незабудки.
И по дороге я один иду,
Когда летают серые вороны
И их быстрее носятся стрижи,
Когда звучат из Якиманны звоны
И василек синеет у межи,
Когда я вижу - лошадь спит у стога,
И тихо все, и тихо так гумно.
Тогда в душе моей светло, а не темно,
И в небесах я вижу Бога.
Жоржику не понравилось, что и незабудки у него синеют, и василек тоже синеет, они разные, и не очень он был уверен, что нужно, чтобы лошадь спала у стога. Почему бы не кошка? Нет, все-таки лучше лошадь. Во всяком случае, больше всего Жоржику понравилась последняя строка. Это вышло совсем так, как у Лермонтова.
Жоржик поспешил отнести большой лист со стихами Ирине Сергеевне. Он нашел ее безошибочно в комнате веселой Зины с красивой родинкой. Однако же, когда он сообщил, что он написал два стихотворения и прочел их, его ждало горькое испытание. Не желая поощрять в мальчике авторское самолюбие, мать сказала небрежно-холодным голосом:
- Ты написал стихи. Что же тут особенного?
Жоржик так же мгновенно увял, как тогда, когда милый призрак чернобровой и голубоглазой Маши Колосовой мгновенно отодвинулся от него, через слова ее брата, в недосяжимые дали. Зине стало жаль его.
- Зачем же ты так говоришь, Ирина? - сказала она.- Мне очень нравятся твои стихи, Жоржик.
Жоржик с благодарностью посмотрел на нее, хотя чувствовал, что она просто его утешает. И чтоб выразить свою радостную признательность, он сказал ей:
- Тетя Зина, пойдем рвать малину. Много ее, я видел, очень много поспело.
И они пошли рвать малину, белую маме, а красную всем.
Душа мальчика легко открывалась, но закрывалась еще легче. И стихов он больше не писал ни в это лето, ни в следующее, ни долго спустя.
25
Ятаган, револьвер и ослик. Эти дары были живописны, особенно золотистое начертание из Корана, сверху, вдоль лезвия, дугообразного лезвия ятагана. Но не только это привез с собой раненый офицер в усадьбу Большие Липы. Поручик Некрасов уехал на войну легкомысленным весельчаком. Картишки, интрижки, рюмашка - три уменьшительные слова довольно полно определяли его досуги до войны. Но, получивши огненное крещение и собственными глазами увидев, как велась эта война и что совершалось на фоне неслыханных жертв и проливаемой несчитанной крови,- живой и честный по природе,- он научился серьезности и о многом составил такие убеждения, что говорить о них мог только с испытанными друзьями. Разрозненные страницы жуткой Книги Войны привез с собой молодой офицер, книги, тогда еще не написанной красными буквами. В сущности, мало он рассказывал что-нибудь нового сравнительно с тем, что уже разнесла по городам и деревням молва, у которой сто голосов и более. Но когда рассказывает человек, сам перенесший неслыханные трудности, встречавшийся со Смертью и сохранивший от этих встреч руку на перевязи и продольный шрам от вражеского острия на лице, все рассказываемое становится живым.
Страницы героизма и безумия, смелости безоглядной и расчетов преступно-опрометчивых, бросанье несчетными жертвами по мнимой необходимости. И в то время как приносились эти крайние жертвы, исполинское мошенничество тех, самое название которых стало означением грабежа и кражи. Тождество слов - интендант и вор. Сонмы солдат, совершающих трудные переходы и идущих в огонь к своему крестному мигу - в сапогах с картонными подошвами. Горные тропинки, где об острые камни и добросовестная обувь обобьется, и против каменных острий - картон. Солдатские ноги, покрытые ранами, кровь на ногах, прежде чем от вражеской пули и ядра брызнет кровь из головы или сердца. Война, начатая по верному зову справедливой мысли и чувства благородного, доведенная неслыханными жертвами и невиданным героизмом до победного конца и, однако, не доведенная до конца. Под угрозой того лживого, будто передового народа, вся история которого есть грабительский захват чужих материков, того народа, который с Петра Великого и до наших дней всегда был врагом России, злым недругом всех великих ее исторических задач,- тряпичное поведение той Двуликой Воли, которая в течение полустолетия, во вторую половину XIX века, изломала естественное русло русской жизни, извратила основные черты русского характера.
Другие келейные разговоры, придушенные вести, привезенные родными из Петербурга и Москвы,- принудительно замалчивавшиеся в печати подробности того, что делалось в Третьем отделении и в других частях зловещей правительственной машины, сливались с беседами о войне, и каждая беседа выдвигала острия.