Максим Горький - Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923
Сквозь веки Коля видел багровое, и ему казалось, что он тонет в густой, горячей крови, захлёбывается ею и вот сейчас нырнёт в жаркую глубину её навсегда.
— Эх, — взвизгнул он от страха, извиваясь на полу, слепой, обессиленный, и тотчас наткнулся на большой, тяжёлый сапог. Приподнял его, нащупал чью-то другую ногу, впрягся в них, привстал и пошёл встречу воды, крепко закрыв глаза, стараясь согнуться как можно ниже.
Точно собака лизнула горячим языком — обожгло ухо, щёку, огонь красно заглянул в глаза сквозь веки, но тотчас же в горло хлынул воздух, тёплый, неиспытанно вкусный, он сразу выпрямил скорченное тело, заставил открыть глаза.
— Как из могилы вылез, — сказал Коля кому-то, кто крепко обнял его и повёл за собою.
Юношу мучительно бил кашель, кружилась голова, подламывались ноги, сердце трепетало, точно обожжённое.
Потом он увидал себя снова под забором Карахановых, на липе, рядом с ним сидел чёрный печник, без бороды, без бровей, полуголый, весь мокрый и в грязи, только одни глаза чистые.
— Я, брат, с самого начала действую, — говорил он, отплёвываясь кровью. — Пьяных вытаскивал, хозяйство, ребятишек. Сил дажа нету! Ты ожёгся ли?
— Ухо, кажется…
— Ухо — ничего! А меня — гляди, как опалило! Прямо — вроде свиньи… Ну, айда помогать!
Пошли под красным небом, взявшись за руки, Чмырёв шагал и отплёвывался.
— Зубы мне вышибли, чёрт! Нет, каков народ, драть его горой? Стоят, как у праздника, а боле — никаких! Я кричу: «Братцы, что вы — воду жа качать нада, помогать нада!..» — «Мы, говорит, погорельцы!» Будто — погорели, так уж именинники. И чему погореть? Охи да блохи, и — всё имущество. Не народ, а пустяки, пустое место… А бабы-та? Ну, смешной жа народ, бабы эти…
В небе колебалось зарево, дым как будто подпирал его, поднимая всё выше, внизу сверкала багровая полоса реки. Коля, точно сквозь сон, смотрел, как огонь на земле доедает груды брёвен, досок, стропил, грызёт раскалёнными зубами ворота, заборы, бегает по откосам и жнёт бурьян золотыми серпами. Колокольчики пожарной команды беспокойно звонили, будто внутри головы, горячая земля под ногами качалась и плыла. Сетью висели перед сухими глазами искры, и везде по земле живой, весёлой кровью растекался огонь.
— Вот и сгорела улица, — грустно сказал Коля.
— Не вся, — деловито отозвался печник, — домов пяток отстояли всё жа!
Добрались до насоса, он вскочил на подножку, говоря Коле:
— Становись рядом — легше будет…
Вцепился в ручку насоса кривыми пальцами и, кланяясь, заорал, запел:
— Ка-ачай, ребя, качай!
Коля тоже стал кланяться, мерно сгибая спину, взмахивая руками так, что было больно плечам. Возносясь и падая, перед его глазами заколыхались огромные знамёна пламени. Земля тоже поднималась, опускалась, и от этого странно ныло в груди, где-то у горла. Чёрной волною набегала на город заречная даль — набежит бесшумно и бесшумно схлынет, раскачивая землю взад и вперёд.
— Не могу я, — сказал Коля.
— О? — воскликнул печник с сожалением и, перестав качать, сам себе объяснил: — Значит — устал парень! Ну, тогда идём за другим делом, делов тут — конца нет…
Снова пошли куда-то мимо рыжих лошадей с огненными глазами, мимо зелёных бочек и сердитых медноголовых солдат. Непрерывно, досадно звонили проклятые колокольчики, будя смутную тревогу в сердце Коли.
Вышли наверх, в устье улицы, затисканное толпою публики, чёрнобородый полицейский ткнул Чмырёва в живот ножнами шашки и закричал:
— Чего шляешься, морда? Прочь!
— Ну, ну, — пробормотал печник, встряхивая животом. — Дея́тель! На пожаре и без тебя горячо…
И сказал, взглянув на Колю:
— Лицо у тебя, брат, дажа — синее…
— А ведь мы с тобой человека спасли, — вспомнил Коля.
— Двоих дажа, ты — одного, я — одного… Ну, лавошник, это, положим, не человек, название одно… Он ещё экзамента не сдавал на человека-та… А кто — другой?
— Не знаю, — сказал Коля.
— Н-да… ругали мы с тобой, ругали эту улицу, и всё… а как случился пожар… замечательно!..
Печник усмехнулся, потряс головой и, усадив Колю на любимое место, на липу под забором, быстро ушёл, говоря:
— Погляжу ещё, нет ли чего…
Коля сел на бревно, опираясь спиною о забор, устало поглядывая вдоль улицы и вниз, на реку. В груди что-то мешало дышать, точно туда налили тяжёлой воды.
Светало, уже звёзды исчезли, как бы сгорев в земном огне, огонь побледнел, стал желтее, но доедал остатки жилищ всё с тою же весёлой яростью, как и ночью, когда он был ослепительно красен.
Было странно видеть, как старое дерево, насыщенное грязью, превращается огнём в янтарь и огромные куски янтаря плавятся, тают, текут по земле золотыми ручьями. Это было странно — и грустно и радостно.
Тёмной, тесно уставленной шершавыми домами улицы — не было, и с этим не хотелось мириться. Горели ряды костров, из них во все стороны торчали чёрные головни, курясь дымом и паром, шипя под белой струёю воды. Огромные груды угля сверкали на грязной мокрой земле, среди них торчали закопчённые развалившиеся печи. Как помешанные, около костров с воем бегали люди, взмахивая руками, это напомнило Коле картинку в каком-то журнале — «Жертвоприношение», на ней тоже вокруг костра прыгали тёмные люди, высоко вздымая руки, открыв круглые рыбьи рты…
Внизу — синяя река, придавленная со стороны лугов к городу песчаным островом, покрытым кустами ивняка. За рекою в серую даль уходили обритые луга, зарево пожара покрыло их рыжей ржавчиной. Кое-где в лугах грустно маячили одинокие деревья, — скоро эти пустынные дали станут ещё грустней… С деревьев сада Карахановых на плечи и колени Коли падали иссушённые жаром листья, они кружились, точно маленькие, бессильные птицы.
Явился Чмырёв, сел рядом и стал дышать тяжело, как лошадь.
— Устали?
— Есть маленько…
Коле показалось, что он беззвучно икнул, в груди что-то тихонько порвалось, и сразу же исчезла тяжесть. Потом он ощутил во рту солёный вкус крови, плюнул, плюнул ещё, но кровь всё заполняла рот. Он наклонился, открыл рот и, холодея, стал смотреть, как на землю льётся красная тонкая струя.
— Вон как! — неодобрительно сказал Чмырёв, тоже поплёвывая. — Видно, что устал ты… мм…
— Уж это, пожалуй… — заговорил Коля, но печник убедительно и ласково перебил его речь:
— Это — ничего! Пройдёт. Всё, брат, пройдёт!
И весело усмехнулся, продолжая:
— Я тоже вот кровью плююсь, — мне за ночь два раза по морде дали. Один раз — давеча, пожарный, а теперь вот — барин! На ногу ли я ему наступил, толкнул ли, что ли, как он меня бабахнет! И оба раза по одной скуле, дери их горой!
— Дурак, — сказал Коля так отчётливо, как будто хотел убедиться, что у него ещё есть голос.
— Правой рукой бьют, вот и выходит всё в одно место, — объяснил Чмырёв, помолчав, и предложил:
— Ты — приляг, положи голову на колени мне…
— Нет, — резко сказал юноша, — не хочу я лежать!
— Как хочешь… А — лучше бы…
Чмырёв сунул в рот себе пальцы, ощупывая зубы.
Серыми столбами вздымался дым и пар, в небе тяжело двигались первые осенние тучи, угрожая проливным дождём. Чёрные мокрые угли плотно вымостили землю, всюду трепетал и злился побеждённый огонь.
— Ах, господи! — воскликнул печник, вынув пальцы изо рта и вытерев губы подолом изорванной рубахи. — Не свои мы люди на земле!.. И — вообще, не то всё… Не так нада…
— Да, — согласился Коля.
Кровь всё ещё шла изо рта у него, он сидел согнувшись, подпирая голову ладонями, пристально глядя, как по утоптанной земле растекается алое пятно и меркнет тихонько.
В щель съезда опустился липкий, едкий чад — оттого и вода реки казалась такой небывало синей…
Письмо
Душной ночью, в купе вагона, мой сосед, маленький нервный человек, рассказал мне странную историю.
Покашливая и задыхаясь, он закинул тонкие руки за голову, вытянулся на нижней койке, полуголый, точно ограбленный; а я смотрел сверху на его худенькое лицо, в тёмные, тревожно открытые глаза и слушал тусклый голос, минорные слова:
— Это было в мае, цвела черемуха, гудели пчёлы, качаясь на цветах.
Я подошёл к берегу реки, — со скамьи, под липой, быстро встала женщина в белом платье и пошла прочь от меня по запущенной дорожке парка, по золотым пятнам солнца; идёт и отирает на ходу глаза концом газового шарфа.
Маленькая, стройная, она была похожа на девочку, и я знал, что она плачет, — я уже видел её однажды на этой скамье, она сидела и плакала, читая измятое письмо. Знал я и причину её слёз: она — вдова, увлеклась журналистом, он изменил ей; вот и всё. Мимолётный роман зимнего сезона, — стоит ли об этом плакать?
Тогда, в первый раз, смущённый, я незаметно для неё и тихо спустился под гору, к реке, но мне было досадно за неё, — нелепо плакать в мае. И теперь — вторично; я снова почувствовал острый прилив досады: день был великолепен, парк пронизан золотом солнечных лучей, насыщен сладкими запахами весны, воздух — как вино. В пышной зелени берегов полосою синего бархата лежит река; в траве у берега блестят ленивые струйки, всё так ласково, тихо, а женщина — в слезах. В этой певучей тишине нужно думать о радостях, в такие праздничные дни рождаются надежды на счастье.