Федор Кнорре - Одна жизнь
Тяжело дыша, сияя, он медленно метался по террасе, волоча длинные ноги и всплескивая руками.
- Солнышко мое, - стонал он. - Там же розы! И громадные звезды в тихом небе, и мирный дым очагов!.. Вы воскреснете там! Запомните этот день, когда ваш верный пес Алешка приволок клочок волшебного пергамента в зубах! А и пригодился-таки он все-таки, старая собака.
- Сумасшедший!.. - радостно говорила она. - Совсем сумасшедший человек!.. Это не сон? Не ваша фантазия? Ничего не может измениться? Вдруг там кто-нибудь передумает и...
- Подписано! Вот тут, в кармане! - Он еще раз торопливо нащупал, сидит ли птенчик в боковом кармане, и снова схватил ее за руки.
- Нет, все еще не могу поверить!.. Только чуть-чуть начинаю, и уже сердце замирает. Неужели все: эта мертвая комната, эта окаянная постель останется где-то позади и начнется новая жизнь, без болезни и страха...
Они стояли друг против друга, схватились за руки, точно приготовясь к танцу.
- Подписано же!.. Проштемпелевано же! Срок проставлен! Нас отвезут прямо на аэродром - и фью!
- А какой там срок?
- С послезавтрашнего дня мы должны быть готовы, душенька. Вероятно, даже именно послезавтра мы и полетим!.. Что с вами? - почти со страхом воскликнул он, всматриваясь в ее лицо.
Она высвободила руки, растерянно покусывая губу.
- Подождите, ведь это чепуха получается!.. А "Евгений Онегин"?.. Как же мы можем сейчас улететь?.. В воскресенье в одиннадцать оркестровая назначена. Вы забыли?
- Но, дорогая! - возмущенно и испуганно грозя пальцем, наступал на нее Кастровский. - Не я назначаю сроки! Тут так написано. Это, собственно, приказ, а не какое-то разрешение. Вы обязаны! Теперь все подчиняются. Война! Тут не рассуждают!..
- Это, право, ужасно! Но сорвать репетицию? Вы же знаете, что я за всю жизнь ни разу... Ну попросите их, чтобы через неделю хотя бы, после спектакля... тогда... не кричите!
Но Кастровский уже ничего не слышит. Он бушует, воздевает руки, созывая в свидетели невидимые толпы согласных с ним людей.
- Вы слыхали?.. Это чудовищно!.. В конце концов, как вы смеете!.. Вы еще девчонка передо мной! Какой Евгений? Где Онегин?.. Это миф, фантазия. Я сорок два года на сцене!.. Вы пожилая женщина, а не сержант и не лейтенант! Вам тут нечего делать, в этом аду!
Ей приходит в голову еще один довод.
- Послезавтра? Вы забыли, что послезавтра концерт в госпитале! Забыли. Вы же понимаете, что их-то мы не обманем! Вы не можете мне предлагать обмануть солдат. Они ждут в госпитале.
Быстро сдаваясь, теряя надежду и всякое мужество, уже готовый заплакать, Кастровский хрипло бормочет:
- Госпиталь?.. Да, госпиталь, ну это послезавтра? Может быть, еще можно... Ехать на аэродром ведь надо ночью. Ну пусть госпиталь, но вы не можете... ведь я тут тоже погибну. Солнышко, я так устал, так изнурен, а там терраска... друзья... - Он пытается стать на колени, но она его не пускает.
Ей самой хочется плакать от разочарования, от обиды и от страха.
Через час, лежа в постели у открытого окна, она вспоминает о письмах: "Ваша Юлия". Какая еще Юлия?.. Не дай бог, какая-нибудь "поклонница таланта", мечтающая стать артисткой. "Вы меня не знаете, а я Вас знаю хорошо..." Примерно триста писем, полученных ею в жизни, начинались этими словами. Ну, дальше... "Меня зовут Юлия. Я дочь Родиона Колзакова" - это так страшно и неожиданно, точно тебя вдруг ударили, и она зажмуривается. Потом открывает глаза и видит строчки, много строчек, но ни одной буквы разобрать не может. Стиснув губы, твердо нахмурясь, она напрягает всю волю, и наконец расплывающиеся строчки сжимаются, делаются ярче, темнее, и она может опять прочесть:
"...дочь Родиона Колзакова. Я прочитала про Вас во фронтовой газете, узнала, где Вы, и сейчас же послала письмо отцу в госпиталь. Так что ждите от него письма, только не очень скоро, он на другом фронте. Отец поправляется после ранения. Номер его почты я Вам пишу. Вот все, что я Вам хотела сообщить, и тут могла бы кончить письмо. Но мне вдруг захотелось один раз в жизни написать Вам от себя, хоть Вы меня не знаете. Юлия меня зовут в Вашу честь. Конечно, это только мы с отцом знаем, что в Вашу честь. Это потому, что вы пели Джульетту - Юлию. С отцом мы близкие друзья, и от меня он ничего не скрывал. Он бы меня Лелей назвал, но это было нельзя, потому что всем было бы понятно.
Почему я Вам это все выкладываю, точно близкому человеку? Не думайте, что это мальчишество или, как там говорят про девушку, одним словом, телячьи нежности. Я никак не телячьей породы, и всякие нежности мне только противны.
Надо смотреть правде в глаза. Может так получиться, что с отцом Вы никогда не встретитесь. Я и сама на фронте. И в случае чего некому будет сказать Вам то, что знаем только он да я. И ради него я хочу, чтобы Вы знали. Может быть, Вам это будет интересно... хотя нет, я уверена, что Вам это важно, иначе и слова бы не написала.
Все те долгие годы после того, как вы расстались с моим отцом, он никогда не переставал Вас любить. Может быть, Вы этого не знали? Или знаете? Может быть, смешно покажется: он и меня заставил Вас полюбить. Вам это понятно? Как это человек своей любовью может и другого заставить полюбить? Мне не совсем понятно. Но я давно уже Вас полюбила.
Маму я не любила. Неприятно в этом признаваться, тем более теперь, когда ее уже нет в живых, однако нужно быть честной. Это так.
Вообще-то мы жили всегда мирно, у нас никаких драм и объяснений не происходило, хотя мама часто цеплялась к отцу, что-то толкало ее как-нибудь его разбередить, вызвать на громкую, некрасивую ссору. Но с его характером у нее из этого ничего не получалось. Он никогда не сердился на нее и даже меня оттаскивал прямо за уши, когда я, как моська, кидалась в драку на его защиту.
Потом он меня успокаивал и объяснял, что не надо сердиться на маму, потому что она нас обоих любит. Позже я поняла, что это значит: она его любит, а он ее нет, поэтому ему легче быть к ней добрым.
У отца были большие неприятности в жизни. Сперва его все понижали в должности. А потом других повышали, а его никогда, и он одно время стал самым старым командиром батальона в округе, а потом, Вы, наверное, слышали, было и того хуже, и только перед самой войной его восстановили, и он вернулся в армию. Он опять стал по-своему бороться за улучшение боевой подготовки, и это опять некоторым стало не нравиться. Опять уже стало получаться, что он часто оказывается не прав в спорах и на бумаге. А когда дело с карты перешло на поле боя, и проверка пошла не по процентным показателям и флажкам на булавочках, и вместо чистеньких посредников проверку повела тяжелым боем и большой кровью сама война, и решать все надо было на месте самому, а не по инструкции, где предусмотрено все на свете, даже как должен вести себя правильный противник, - он оказался в очень тяжелых условиях окружения со своим новым полком.
Там некоторые командовали дивизиями и выходили с ротой, а он из окружения вывел тысячи бойцов, своих и чужих, с оружием. Таких людей, которые в тот момент были Родине на вес чистого золота: измученных как черти, все повидавших и злых как черти, хоть сейчас обратно в бой. Я про все это спокойно не могу писать. Я думаю, что для командира такой момент отчет Родине за всю прожитую жизнь, и горжусь, что мой отец скидок не просил и объяснений, почему вышло плохо, не писал...
Ваши письма, которые Вы когда-то ему писали, толстая пачка, все целы и сохранны. Если отца убьют, а я останусь жива, тогда я имею право их прочесть. Ваша любовь, не знаю, как ее назвать - несчастная или счастливая, - сыграла в моей жизни большую роль. Я многое поняла и даже думаю, что немножко лучше стала, когда убедилась, какая это бывает любовь, чтобы шла сквозь всю жизнь...
Хоть бы мне увидеть Вас вместе на минуточку! Я не знаю, что за это бы отдала. Знаете, какая у меня самая главная песенка всей моей жизни? Мне ее передал отец. Это Ваша, которую Вы так удивительно пели когда-то совсем молоденькой:
Отец мой был солдатом-коммунаром
В великом девятнадцатом году!..
Помните? Конечно, помните. Ведь это про моего отца. И пели это Вы. И Вы мне ее передали, и я клянусь не изменить ей до конца жизни - остался мне один день или пятьдесят лет.
Ваша, Ваша
Юлия".
Одетая, как всегда, задолго до назначенного времени, она вышла в сад, прислушиваясь к сердцу. Походила по дорожке, стараясь дышать глубоко и ровно, не делать резких движений, и все-таки где-то в глубине возникало глухое предчувствие боли.
Наблюдавший из окна Кастровский вышел за ней следом и молча подал рюмку с лекарством. Она не глядя выпила и села на берегу, поджидая лодку, хотя все еще было очень рано.
Вернувшись в дом, Кастровский заметался по комнатам. Торопливо собирал вещи в дорогу, стаскивал все в один угол и то и дело тревожно выглядывал из окна. Убедившись, что она все сидит на своем месте в саду, он опять бросался торопливо собирать вещи, впихивал их в чемодан, путал, вытаскивал, откладывая одно и хватаясь за другое, стараясь всунуть еще и еще, когда уже не было места, и снова испуганно кидался к окну, посмотреть, не вздумалось ли ей вдруг вернуться и заглянуть в свою комнату. Два саквояжа, тючок, связанный из шерстяной занавески, и чемодан были судорожно, торопливо набиты битком, когда он спохватился, что толстые альбомы с вырезками из газет и фотографиями остались на столе. Со стоном он пытался их вдавить в переполненный чемодан и не смог. Тогда он выхватил из чемодана лежавший сверху свой собственный потертый фрак и швырнул его на кровать.