Александр Мелихов - Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот
- А я блэкам сочувствовал, - выпалил Шурка и покраснел. В первом классе он подарил негру двадцать копеек и был задержан за приставание к иностранцам.
- Ну дайте же договорить! - застонал Аркаша.
- Я тоже сочувствовал угнетенным, но это были люди в каком-то все же упрощенном исполнении. Но именно это и нужно - чтобы тебе в голову не приходило, что у чужаков можно что-то перенять. Все самое лучшее - от причесок до самолетов - у нас: "советское значит лучшее". Но чтобы уберечь тебя от сомнений - от собственного зрения, неоходимо насилие такого масштаба, которое вызывало бы уже не вульгарный страх, а благоговение. Для нашего счастья нужен океан крови - под такой подливкой мы с благоговением и аппетитом, как спагетти под томатным соусом, уплетем даже несколько меридианов колючей проволоки - что там суп из топора!
- А если бы Сталин был еврей - его бы любили? - вдруг брякнул Шурка.
- Да будь он негром преклонных годов - все равно обожали бы, - ненавистно усмехнулся Аркаша. - Как же не обожать, если столько людей поубивал!
- Да, но еще чаще его обожатели борются за право оставаться автоматами. Нынешнее помешательство на диетах, на "травах", на экстрасенсах все это погоня за автоматизмом, за слепотой: ведь абсолютное единомыслие возможно только во лжи - только ложь бывает простой и общепонятной, а истина всегда многослойна и необщедоступна. И...
Сабуров понял, что он упивается собственным краснословием, что, уловив один фактор - погоню за несомненностью, он хочет из него вывести чуть ли не всю человеческую историю...
- Получается, - вдруг вознегодовал Шурка, - люди любят, чтобы ими командовали? Получается, я собираюсь в кино, а мне говорят: "садись за уроки" - так я, получается, еще и доволен? Или я хочу купить мопед...
- Хватит, хватит, мы уже все поняли, - взмолился Аркаша. - Тебе же объяснили, люди любят, чтобы им самим не хотелось ничего неположенного. Ты, правда, любишь как раз неположенное, но все равно любишь. А вот когда сам не знаешь, чего и хотеть...
Знакомо было до галлюцинации. Но истерический Аркашин захлеб, малиновые тона, которые больше пристали бы петлицам лейтенанта внутренних войск, чем физиономии мыслителя, всколыхнули в Сабурове привычное раздражение. Ему снова захотелось преподать Аркаше урок просвещенного скептицизма.
- Так, так, - произнес он тоном искушенного диагноста, - значит маятник начал обратное движение.
- Какой маятник? - малиновый Аркаша почувствовал, что сейчас его будут оскорблять.
- Когда обманет нечто Великое, Высокое и тому подобное, начинается откат к простому, наглядному. К так назывемым первичным, то есть примитивным ценностям: друг, любимая, будничные человеческие отношения - ничего сверхличного, никакой философии, никакой политики...
- Как у Ремарка, - всунулся Шурка. - И у Хэма.
- Верно. Ты не так глуп, как кажется.
Шурка торжествующе показал Аркаше язык. Аркаша, передернувшись, отвернулся.
- Но уставши от убогости мелочей, - продолжал эстрадный пророк, - ты начинаешь чувствовать, что жизнь проходит впустую, растрачивается на заурядные хлопоты о заурядном куске хлеба, на заурядные услуги заурядным людишкам. И в тебе начинает зреть бунт: да с какой стати благоденствие этих посредственностей следует считать мерилом добра и зла?! Вперед к великому - пусть туманному и опасному! Нам уже хочется связать наше маленькое "я" с каким-то грандиозным целым, а вовсе не с благополучием равного нам, а потому и неинтересного маленького человека.
- А дальше что? - с заинтересованным презрением спросил Аркаша.
- А дальше отдельные дерзкие человеколюбцы начинают подозревать, что успех целого не приносит счастья ни одному реальному человеку: наш паровоз вперед летит, а по бокам-то все косточки русские... Понемногу всякое величие уже вызывает скепсис, становится дорог не величественный Медный Всадник, а бедный Евгений под копытами его коня, не "слава, купленная кровью", а "полное гумно"... Словом, виток приближается к завершению. И тогда приходит Сабуров Аркадий Андреевич. Который уже не желает ничего надчеловеческого - ни культуры, ни величия ценой хотя бы одной замученной слезинки.
- Браво! - очень серьезно произносит Аркаша, подчеркнуто пренебрегая насмешкой.
И это концертное одобрение снова покоробило Сабурова - тоже мне, эстрадно-кухонный Екклесиаст: нет ничего нового под солнцем - только маятник, качающийся от малого до великого и обратно... Сабуров покосился на Наталью, но эта дуреха гордилась его красноречием, как и двадцать лет назад: ее подруги и родня глазам своим не верили, до чего их умница, общественница и золотая медалистка послушна какому-то ученому дохляку. Вот оно - право таланта! И счастье быть рядом с ним. На днях, желая ее развлечь, а заодно слегка успокоить свою, впрочем, и без того не слишком обеспокоенную совесть, Сабуров сводил Наталью на французскую комедию в захудалый кинотеатришко, наполненный сомнительной, полухулиганской публикой, и Наталья так хохотала, что казалось еще немного - и хулиганы начнут делать ей замечания: "Уважайте же окружающих!".
Но она лишает его мужества (скепсиса) своим пафосом...
- Как хорошо не иметь никаких талантов! Не приходится ни на кого обижаться.
- Настоящий творец, - возгласил Сабуров, - служит не смертным, а бессмертному!
- Как это "бессмертному"? - мимо Аркаши не проскочишь.
- Знаете, как можно заработать триста рэ? - вспомнил Шурка радостную новость. - Можно записаться в очередь на видик, а когда подойдет, продать какому-нибудь грузину и взять три сотни сверху. Я тоже собираюсь так сделать - получу только паспорт...
- Вперед к великому... - неприятно усмехнулась Наталья.
- Аркашка, - Шурка сразу аппелирует к ровесникам, - что, плохо что ли - ничего не делать и триста рваных получить?
- Умоляю - не пачкай меня, пожалуйста.
И Шурка притих, притих...
- Итак, папа, - следователь вернулся к допросу, - в этом мире, мне послышалось, сыскалось что-то бессмертное?
Внезапно сердце Сабурова забилось отнюдь не эстрадным манером.
- В истории это дело самое обычное, - справился Сабуров. - Чье-то творчество силой государственной власти превозносится выше звезд небесных... Литтруды Брежнева вы сами в школе проходили.
- Уж Эра так трепетала... - криво усмехнулся Аркаша.
- А сейчас помину нет. И это, повторяю, дело самое обычное - взять хотя бы философские сочинения Сталина, пение Нерона...
Шурка с Натальей смеются, Аркаша и на них косит со злостью - как же, у алтаря!..
- Потому и не должно быть таких сверхчеловеческих сил... - заводит он, но Сабуров останавливает его жестом гаишника:
- Но государство с любым казенным талантом обращается как и с прочим казенным имуществом: то вознесет его высоко, то бросит в бездну без следа. Именно без следа. А чтобы уничтожить без следа, скажем, Пушкина, пришлось бы стереть с лица земли миллионы людей - может быть, просто-таки всю человеческую культуру. Хотя знают и понимают его единицы, а для остальных "фрукт - яблоко, поэт - Пушкин".
Сабурову неловко. Аркаша ждет, к чему он клонит. Шурка и так знал, что гениям море по колено. А у Натальи на лице просветленная скорбь: гении, хоть тресни, всегда рождают в людях просветленность. И Сабуров добавляет десертную ложку иронически-лекторского тона.
- Складывается впечатление, что у определенных явлений культуры есть некое подземное корневище, которое дает все новые и новые побеги, сколько их ни срезай, и вот оно-то, это бессмертное корневище, вероятно, и является единственной вещью, на которую способны смотреть снизу вверх мы, аристократы духа.
Сабуров всегда испытывает страх получить вместо улыбки усмешку.
К идее бессмертного крневища Наталья с Шуркой отнеслись вполне житейски, но Аркаша!.. Сабурову случалось видеть Аркашу восхищенным, но он уж и не помнил, когда в последний раз видел его обрадованным... не тогда ли, когда Аркаша, точно зная, где враги, а где друзья, покрывал бумажные листочки краснозвездными самолетиками, испускающими пламенные пунктиры во вражеские танки?
- Я только теперь понял, - ахал Аркаша, простирая лапку и тут же отдергивая ее обратно (Сабуров не поощрял физических контактов), - а то я книг не мог читать, искусство ненавидел - за то, что в нем всегда какая-то гармония - тьфу, слово-то какое поганое! - чувствуется, даже в отчаянии, красота какая-то паршивая, даже в грязи, в уродстве... Да какое право вы имеете вносить гармонию, эстетизм в чужие страдания!.. Я все думал: как же отчаянье выразить только отчаяньем, черноту - только чернотой, без признаков этой... да не перебивай же меня! - без "трагической просветленности"... Но ведь личные, смертные чувства поневоле приходится выражать бессмертными средствами - ведь язык, краски, слова они не нам принадлежат и с нами не исчезнут, вот в чем соль! Вполне лично выраженное чувство - это только бессловесный вой или визг, а чуть ты подключил слово, мысль, как уже впустил ту самую гармонию, потому что это уже говоришь не вполне лично сам, а сквозь тебя говорит какой-то бессмертный корешок, волоконце... Искусство оттого и не может быть беспросветно черным, как твоя личная, животная смерть!