Николай Лесков - Островитяне
– Да, если б умел, – отвечал молотобоец.
– Вот тут зато и вышла целая история. Да, я ужасно жалела, что я взяла туда с собою моих дочерей. Тут он снял свой зонтик; она закричала: «ах!», он закричал: «ах!», он затрясся и задрожал; она упала, а этот ее зверь, этот проклятый гернгутер-то, взял ее в охапку, выбежал с нею на двор и уехал. Каково, я тебя спрашиваю, это перенесть madame Риперт? Согласен ли ты, что ведь это можно назвать происшествием?
Молотобоец отвечал, что он с этим согласен.
Madame Риперт это действительно не могло понравиться, тем более что через три дня после этого она имела удовольствие прочитать всю эту историю в игривом фельетоне трехгрошовой доберанской газеты. Да и скажите, пожалуйста, что здесь такого, что могло бы понравиться-то уважающей себя женщине?
Вот другое бы дело, если бы в доберанской газете напечатали другую историю, которая случилась гораздо после; но про эту историю доберанская газета решительно не могла узнать ничего, потому что история эта разыгралась в очень темном яру и с такою скромностью, с которою обыкновенно совершаются действительно любопытные истории. В этом узком темном яру, заваленном тучами белого снега, стояло странное красное здание: это были две круглые красные башни, соединенные узким корпусом, внизу которого помещались кузня и точильня, а вверху жилье в пять высоких готических окон. Здание это в Плау называли «норою Бера».
У этого странного здания, в темном яру, куда никогда не западал бледный луч месяца, остановилась пара посребренных лошадей, ускакавших в третий день рождества из Плау.
Из саней тогда вышел тот же приземистый Кармакдойль и вынес на руках молодую женщину, которую он всю дорогу согревал в своей шубе. Он внес ее в длинную комнату, занимавшую половину коридора, который соединял две башни, свистнул своей собаке, повернул в дверях ключ и вышел.
В этом, конечно, нет еще никакой истории. История началась собственно на другой день или на другую ночь, а разыгралась еще гораздо позже.
На следующую ночь в левой башне, под которой приходилась конюшня, где стояла пара лошадей, изумлявших своею силой и крепостью плаузского Рипертова конюшего, в круглой красной комнате горел яркий-преяркий огонь. Этот огонь пылал в простом кирпичном камине, куда сразу была завалена целая куча колючего сухого вереска.
Перед камином, в углу, на старом кресле, обитом зеленым сафьяном, помещался Бер, одетый в толстые лосиные штаны и желтую стеганую нанковую куртку. У ног его, на шкуре дикой козы, лежал, протянув морду к камину, Рапу.
Если бы я искал случая подражать, в чем меня так любезно упрекают добрые друзья мои, то я мог бы списать здесь целую картину у Вальтер Скотта, и она пришлась бы сюда как нельзя более кстати. На дворе была морозная ночь; полная луна ярко светила на поле и серебрила окраины яра, но не заходила в ущелье, где было бы темно, совсем как в преисподней, если бы из кузнечного горна, перед которым правили насеки, не сыпались красные искры да не падал красный пук света из окна хозяйской круглой комнаты. В дальнем углу оврага выли в перекличку два волка, вторя друг другу раздирающим унисоном.
Бер сидел в своей комнате один, с своей лохматой собакой. Каминный огонь прихотливо озарял его круглую нору. Это была комната в башне, увешанная кругом машинными ремнями, конскими хомутами, тяжелыми насеками, буравами и винтовыми досками. В одном завороте у камина стоял тяжелый токарный станок с подвижным патроном, в другом – железная кровать хозяина, покрытая верблюжьим войлоком. Против нее помещался старинный комод с львиными лапами вместо ручек. На стене висели два двуствольные ружья, а между ними огромное черное распятие. Более здесь не было никакой мебели и никаких украшений.
Роберт Бер сидел здесь, не выходя никуда с самого утра. Правда, он вышел на минуту перед вечером, но только для того, чтобы велеть принесть себе новую кучу вереска, но тотчас же возвратился сюда снова, сел против камина и с тех пор уже не вставал с этого места. Он даже не зашел сегодня к своим лошадям, чем он не манкировал ни один день в жизни.
Теперь он сидел тихо, как человек, одержавший победу над внутренним врагом своим и довольный своею силою. Перед ним лежала большая книга, развернутая на странице, на которой широкою красною чертою была подчеркнута строка: «Иневосхоте обличити ю, новосхоте тай пустите ю».
Роберт Бер был очень расстроен: окружающие его заметили это потому, что он был необыкновенно тих и бездействовал, тогда как обыкновенно у него в крови всегда бегала ртуть и руки его постоянно искали работы.
Ровно в одиннадцать часов в толстую дубовую дверь круглой комнаты раздались три легкие удара. Услыхав этот стук, Бер вскочил с своего кресла, сжал руки у сердца и, пошевелив беззвучно устами перед распятием, произнес: «войдите», и снова опустился на прежнее место.
Из темного пространства, открытого повернувшеюся на широких петлях дубовою дверью, тихо вступила белая женская фигура.
Бер не шевелился и не поднимал кверху опущенной головы; уста его продолжали тихо двигаться, а глаза смотрели на сложенные на коленях руки.
Женщина подошла к самому креслу Бера, сбросила с головы белую шерстяную косынку, которою была покрыта, и, опершись локтем на карниз камина, проговорила:
– Я пришла в тот час, когда вы хотели.
Эта женщина была Мария Норк.
– Да, – отвечал Бер, – да, я хотел этого, Мария: нам надо поговорить с тобой.
– Я вас слушаю.
– Ты сядь, разговор может выйти немного продолжителен.
Он подвинул ей ногою простой деревянный табурет и опять сказал:
– Сядь! сядь!
Она села. Вышла очень продолжительная пауза. Положение молодой женщины становилось невыносимым: она была слаба, волновалась ожиданиями предстоящего тяжелого объяснения, и ее томил не освобождающий ее ни на минуту проницательный взгляд мужа.
Наконец Бер положил конец этой сцене. Он переложил левую ногу на правую и проговорил:
– Итак, Мария…
Женщина вскинула голову и, заметя новую склонность Бера к паузам, спокойно сказала:
– Я вас слушаю.
– Вы… его любите?
– Нет.
Бер подумал и произнес тихо:
– Будем откровенны.
– Я вам отвечала откровенно, – подтвердила Маня. Бер остановился и стоял, то широко раскрывая веки, то быстро захлопывая их и затем снова раскрывая.
Маня молчала, собирая рукою под подбородком свои разбежавшиеся пепельные волосы.
– Вы, однако, любили его? – пробурчал Бер.
– Он сделал все, чтобы убить мою любовь к себе.
– Как?
Маня задумалась, покраснела и, глядя в огонь, добавила:
– Если ему удалось унизить меня один раз – я не хочу увеличивать мое унижение рассказом, как я его понимаю. Вам не нужно этого. Я не знаю, чего вы от меня хотите? Теперь глухая ночь; здесь все вам преданы, начиная от этой собаки, которая готова загрызть меня, если вы ей это прикажете; отойдя кругом на пять миль нет человеческого жилья; зима, мороз, в овраге волки воют; вы – все говорят, вы страшный человек; никто еще ни жалости и ни улыбки не видывал на вашем лице ужасном; и вы меня силою позвали на допрос!.. Вы здесь меня хотите пытать? Пытать меня будете? Пытайте.
Маня сделала два шага к мужу и прошептала:
– Я не боюсь вас!
– Вы слышали? – повторила она громко, – я небоюсь вас. Поймите вы, что тем, кому, как мне, жизнь – бремя, тем смерть есть высшее блаженство.
– Вам в тягость жизнь?
– Да; она давно, давно мне в тягость.
– Вам скучно здесь?
– Везде равно мне скучно.
– Вы ненавидите меня?
– Я не люблю вас.
– Не ненавидите, однако?
– Не ненавижу, потому что я не умею ненавидеть. Я не люблю вас; мне с вами тяжело. Я думаю, и этого довольно, чтоб для меня всю цену потеряла жизнь.
– А если б бог вам дал теперь другую жизнь?
– Я б не взяла ее.
– Зачем?
– Затем, что для меня жить снова невозможно.
– Я верю вам, Мария: и я бы тоже не взял.
Бер снова опустил голову и снова задумался.
– Прощайте, – проговорила тихо, вставая, Маня.
– Нет, пару слов еще.
Маня снова безропотно села.
– Так жить нельзя, – произнес Бер.
– Живу, как бог судил мне, – отвечала, нервно подергиваясь, Маня.
– Да, как бог судил… Нет, бог так не судил, Мария. Бог не судил нам жить с тобой.
Бер взял жену сильно за руку и еще раз добавил:
– Бог не судил.
Маня спокойно смотрела на мужа.
– Но богом суждена для всех одна дорога: то путь к добру, Мария. Нет положения, в котором человек не нашел бы средства быть полезным людям и помириться с собою.
Бер приподнялся и сказал:
– Мария! жить одному – это… несносно тяжело!
– Да, это тяжело.
– А жить вдвоем, и врознь желать, и порознь думать, и вечно тяготить друг друга, и понимать все это – еще тяжеле.
– Еще тяжеле.
– Да, еще тяжеле. Один в постелю ляжет, поплачет в изголовье, в своем углу он перемучит горе свое, помолится, когда душа молитвы хочет, и станет выше, чище – приблизится страданьем к богу.