Сборник - В исключительных обстоятельствах 1988
— Да бросьте строить из себя бесчувственного морского волка! Сами спозаранку на мостике. — Олег Константинович оглянулся на рулевого. Но тот бесстрастно стоял на посту, вперив взгляд в картушку компаса.
Капитан выдохнул облачко дыма, снисходительно, как бы прощая назойливость, похлопал Соколова по плечу:
— Я видов похлеще этого насмотрелся. Был бы тут мир, может быть, и отдохнул бы глазом на этой равнине. А сейчас… не нравится мне тишь, гладь да божья благодать. Не нравится…
Помполит отправился на крыло мостика, обращенное к восходящему солнцу, и стал рядом с наблюдателем, обозревавшим свой сектор горизонта так же бесстрастно, как рулевой картушку компаса. Снова стал смотреть на переливы, пробегавшие по поверхности океана. “Словно цвета побежалости на металле”, — явилось сравнение из прошлой, зав декой жизни Но романтическая приподнятость ушла. Капитан снова не позволил пересечь незримую черту официальных отношений. Собственно говоря, все его пыхтение сигаретой, ироничные реплики можно было уложить в две фразы: “Не суйся с восторгами, раз в моем деле — темнота. Занимайся своими политбеседами, стенгазетами и прочей воспитательной работой…”
Действительно, кто он здесь, О.К.Соколов? Не моряк, не солдат. Круг обязанностей и широк и неопределенен. Но ведь он не напрашивался на “Ангару”! Тянул лямку в заводском парткоме, смирившись с тем, что в армию не возьмут ни добровольцем, ни по мобилизации. Негоден даже к нестроевой службе Но вызвали однажды в горком, без всяких предисловий объявили:
— Пойдешь на “Ангару” помполитом. С пароходством вопрос согласован. Работа партийная. Опыт у тебя есть. Сориентируешься на месте. Капитан, говорят, человек известный. Правда, нездешний — ленинградец. Рябов. Месяц как из блокады. Команда? Иди в пароходство, вместе с капитаном будешь принимать народ.
Шел он тогда по набережной, а по проезжей части, не очень-то соблюдая строй, двигалась рота красноармейцев, без оружия, в тощих шинелишках, в обмотках, по виду — выздоравливающие. Подумал: “Бог ты мой, сколько же их там под пулями ложится, если волна госпиталей докатилась аж сюда, до самого восточного края нашей земли!”
У пароходства красноармейцы остановились.
— Рота для пополнения экипажей судов торгового флота прибыла, — откозырял командир и сделал несколько шагов в сторону, чтобы не мешать пароходскому начальству, поджидавшему пополнение на улице, рассмотреть будущих своих матросов.
Олег Константинович знал в лицо только Афанасьева, уполномоченного Государственного комитета обороны по Дальнему Востоку. С нотками смущения в голосе тот обратился к высокому тощему (“Китель висит как на швабре”, — подумал Соколов) капитану:
— Николай Федорович, вам первому выходить, вам первому и кадры в руки. Выбирайте, э-э-э… да что тут выбирать… Лейтенант, отсчитайте десять человек для “Ангары”.
— Первый взвод, внимание! Первое отделение — два шага вперед!
Рябов осторожно, словно бы нащупывая ступени плохо гнущимися ногами, сошел к солдатам, тихо, ни к кому в отдельности не обращаясь, спросил:
— Бывшие матросы есть?
Молчание…
— Кочегары?.. Мотористы?.. Плотники, слесари?.. Плавать хоть кто-нибудь умеет?! — сорвался на фальцет его голос.
Лишь двое нерешительно подняли руки.
— Ничего, Николай Федорович, у тебя ведь две полные вахты есть и комсостав кадровый, — успокоил Афанасьев, — в ходе рейса и этих подучишь.
Только потом Олег Константинович сообразил, какую тактическую ошибку совершил, решив именно а этот момент подойти к Рябову.
— Разрешите представиться, я к вам тоже, помполитом, то есть первым помощником.
Надежда мелькнула в глазах капитана:
— Кадровый?
— Нет, инженер-металлист.
— Ну вот и комсостав… — Рябов безнадежно махнул рукой. — Пошли, ребята, на судно. Идемте, инженер-помощник.
Нужно было тогда, конечно, не добавлять и свою ложку дегтя. Прийти на судно попозже, когда у капитана улягутся первые впечатления от пополнения.
А наблюдатель продолжал внимательнейшим образом обследовать горизонт — пустынный, как час назад, как вчера, позавчера, Невдалеке, по борту, вдруг высунулась из воды усатая любопытная морда и неслышно, без всплеска исчезла. Потом сразу несколько усатых пловцов уставились на пароход.
— Сивуч играет. Ишь морда смеётся! — воскликнул наблюдатель, — Теперь не отстанут. Любознательный народ.
Очень хотелось Соколову попросить бинокль, чтобы получше разглядеть, как это улыбаются добродушные морские звери. Но наблюдатель снова нацелил окуляры на пустынный горизонт. А стая сивучей, привлеченная шумом винта, резвилась почти рядом с пароходом. Они по-дельфиньи выбрасывали из воды лоснящиеся тела и плыли с той же скоростью, что “Ангара”.
Солнце, стремительно вырвавшееся из-за горизонта, как бы замедлило свое движение в небе. Новое утро судового дня разворачивалось неспешно, точно так же, как вчера, потому что погода была такой же, как вчера, и океан спокойный, как вчера. Вахтенный штурман “взял солнце”, определил точное место судна и теперь монотонно вышагивал по рубке от двери до двери. Пока делать нечего,
В 7.30 на корму проследовала кочегар второго класса Марья Ковалик. Она была в туго облегавшей маечке (а свежо, даже в кителе зябко на мостике), в сатиновых шароварах и в балетках. На корме, под пожарной принадлежностью, развешанной на красной доске, имелся ящик с песком, а в нем лежали две пудовые гирьки. Марья, какой бы ни была погода, на удивление мужской части команды ежеутренне подкидывала эти гирьки, сперва правой, потом левой рукой раз по шесть–восемь, но на спор могла выжать и десять раз. Лишь матрос второго класса Шевелев мог ее перещеголять, и то правой рукой, потому что левая еще не восстановилась полностью после ранения.
Матрос Шевелев нес свернутый флаг, для того чтобы поднять его на кормовой мачте в 8.00. Он задержался возле Марьи, в который раз дивясь, как непринужденно эта деваха подкидывает раз за разом гирю.
— И на черта ты, Марья, сверх меры развиваешь плечевой пояс? Ты ж гармонию женской красоты разрушишь.
Марья в сердцах грохнула гирей о палубу:
— А в кочегарке вахтить, каждый день в черную негру превращаться — это что, гармония? Вот покидаю гирьку, и грабаркой потом шуровать легче. Тебя ж, раненого воина, к топке не пошлешь. Там обе руки надо.
— Да я тебя даже левой во как подниму! — стал любезничать матрос Шевелев.
— Ну-ну… Вот еще и против таких хватких мускул тренирую, — парировала Марья.
Тем временем на ют спустилась большая птица, вперевалку зашагала на перепончатых лапах, загородила путь к кормовой мачте. Матрос Шевелев приблизился к ней, но птица замахала крыльями, словно гусь воинственно раскрыла широкий клюв и заставила Шевелева отступить. Однако кормовой флаг поднимать надо было.
Марья снова грохнула гирьку о палубу, схватила швабру, проехалась по поводу храбрости аники-воина, отогнала птицу и сдерживала ее на расстоянии, пока матрос закрепил и поднял флаг.
И это было первое приключение, которое живо обсуждалось за утренним чаем как в столовой экипажа, так и в кают-компании.
После завтрака Олег Константинович, как обычно, велел всем свободным от вахты остаться в столовой, выполнявшей также роль красного уголка. Еще на берегу он завел правило по утрам читать сводку с фронта. Правило это не отменялось даже в жестокие штормовые дни. Читал медленно, потому что с трудом разбирал скоропись радиста:
— Итак, вечернее сообщение. В течение дня на отдельных участках фронта наши войска вели наступательные бои и улучшили свои позиции. — Потом сообщил о ленинградских партизанах под командованием товарища Р., которые совершили успешный налет на немецкий гарнизон. Рассказал о том, как в освобожденном городе Лозовая вскрываются все новые факты зверств фашистов. Стал перечислять трофеи, которые наши войска захватили при наступлении на город Лозовая. Но его перебила Марья:
— А сколько там наших полегло, написано? — Ее скуластое лицо вдруг сморщилось, она тихонько всхлипнула. Вот уже два месяца минуло с того времени, как дома получили конверт с похоронкой на старшего брата. Не могла смириться, что братишки никогда не будет. И на пароход, на самую трудную мужскую работу нанялась добровольно, потому что до войны братишка был кочегаром.
— Ничего не передано про наши потери, — отозвался помполит.
— Значит, не меньше, чем у врагов, — сказал кочегар первого класса Сажин, по возрасту самый старший на судне — 56 лет. Сажин был маленький, жилистый, провяленный, иссушенный жаром пароходных топок еще во времена русско-японской войны 1904 года. Все привыкли к тому, что он резал правду-матку в глаза даже капитану, и потому повернулись в его сторону, ожидая, что еще сказанет. — 3начит, кто кого там пересилил, еще неясно, — закончил свое выступление Сажин.