Михаил Шолохов - Судьба человека. Донские рассказы (сборник)
– Вот мы им и сделали разверстку!.. На том свете будут помнить, как у людей хлеб забирать!..
Переборы лошадиных копыт умолкли, дед нагнулся к Мишкиному уху, зашептал:
– Стар я… не влезу на коня… Посажу я тебя, внучек, верхом, и езжай ты с богом на хутор Пронин… Дорогу я тебе укажу… Там должен быть энтот отряд, какой с музыкой шел через нашу станицу… Скажи им, нехай идут в станицу: тут, мол, банда!.. Понял?..
Мишка молча кивнул головой. Посадил его дед верхом, ноги привязал к седлу веревкой, чтобы не упал, и через гумно, мимо пруда, мимо бандитской заставы провел Савраску в степь.
– Вот в бугор пошла балка, над ней езжай, никуда не свиливай!.. Прямо в хутор приедешь. Ну, трогай, мой родный!..
Поцеловал дед Мишку и тихонько ударил Савраску ладонью.
Ночь месячная, видная. Савраска трюхает мелкой рысцой, пофыркивает и, чуя на спине легонькую ношу, убавляет шаг. Мишка трогает его поводьями, хлопает рукой по шее, трясется, подпрыгивая.
Перепела бодро посвистывают где-то в зеленой гущине зреющих хлебов. На дне балки звенит родниковая вода, ветер тянет прохладой.
Мишке страшно одному в степи, обнимает руками теплую Савраскину шею, жмется к нему маленьким, зябким комочком.
Балка ползет в гору, спускается, опять ползет в гору. Мишке страшно оглянуться назад, шепчет, стараясь не думать ни о чем. В ушах у него застывает тишина, глаза закрыты.
Савраска мотнул головой, фыркнул, прибавил шагу. Чуточку приоткрыл Мишка глаза – увидел внизу, под горой, бледно-желтые огоньки. Ветром донесло собачий лай.
Теплой радостью на минуту согрелась Мишкина грудь. Толкнул Савраску ногами, крикнул:
– Но-о-о-о!..
Собачий лай ближе, видны на пригорке смутные очертания ветряка.
– Кто едет? – окрик от ветряка.
Мишка молча понукает Савраску. Над сонным хутором заголосили петухи.
– Стой! Кто едет?.. Стрелять буду!..
Мишка испуганно натянул поводья, но Савраска, почуявший близость лошадей, заржал и рванулся, не слушаясь поводьев.
– Сто-о-ой!..
Около ветряка ахнули выстрелы. Мишкин крик потонул в топоте конских ног. Савраска захрипел, стал в дыбки и грузно повалился на правый бок.
Мишка на мгновение ощутил страшную, непереносимую боль в ноге, крик присох у него на губах. Савраска наваливался на ногу все тяжелее и тяжелее.
Лошадиный топот ближе. Подскакали двое, звякая шашками, прыгнули с лошадей, нагнулись над Мишкой.
– Мать родная, да ведь это парнишка!..
– Неужто ухлопали?!
Кто-то сунул Мишке за пазуху руку, близко в лицо дохнул табаком. Чей-то обрадованный голос сказал:
– Он целенький!.. Никак, ногу ему конь раздавил?..
Теряя сознание, прошептал Мишка:
– Банда в станице… Батяньку убили… Сполком сожгли, а дедуня велел вам скорейча ехать туда!
Перед тускнеющим Мишкиным взором поплыли цветные круги…
Прошел мимо батянька, усы рыжие крутит, смеется, на глазу у него сидит, покачиваясь, большая зеленая муха. Дед прошагал, укоризненно качая головой, маманька, потом маленький лобастый человек с протянутой рукой, и рука указывает прямо на него, на Мишку.
– Товарищ Ленин!.. – вскрикнул Мишка глохнущим голоском, силясь, приподнял голову – и улыбнулся, протягивая вперед руки.
1925
Коловерть
I
На закате солнца вернулся из станицы Игнат.
Хворостяными воротами поломал островерхий сугроб, лошадь заиневшую ввел во двор и, не отпрягая, взбежал на крыльцо. Слышно было, как в сенцах скрипели обмерзшие половицы и по валенкам торопливо шуршал веник, обметая снег. Пахомыч, тесавший на печке топорище, смел с колен стружки, сказал младшему сыну Григорию:
– Ступай, кобыленку отпряги, сена я наметал в конюшне.
Дверь широко распахнув, влез Игнат, поздоровался и долго развязывал окоченевшими пальцами башлык. Морщась, сорвал с усов сосульки тающие и улыбнулся, радости не скрывая:
– Слухом пользовался – красногвардейцы на округ идут…
Пахомыч ноги свесил с печки, спросил с любопытством сдержанным:
– Войной идут али так?
– Разно гутарют… А только беспокойствие в станице, томашится народ, в правлении миру видимо-невидимо.
– Не слыхал молвишки в счет земли?
– Гутарют, что большевики землю помещичью под гребло берут.
– Та-а-ак, – крякнул Пахомыч и соскочил с печки по-молодому.
Старуха у загнетки загремела ложками; щи в чашку наливая, сказала:
– Кличьте вечерять Гришатку.
На дворе смеркалось. Снежок перепадывал, и синевою хмурилась ночь. Пахомыч ложку отложил, бороду вытирая расшитым рушником, спросил:
– Про мельницу паровую разузнал? Когда пущать будут?
– Мельница работает в размол, можно везть.
– Ну, кончай вечерять, и пойдем в амбар. Зерно надо перевеять, завтра, как удастся погода, уторком поеду смолоть. Дорога-то как, избитая?
– Шлях не спит, день и ночь едут, только разъезжаться трудновато. Сбочь дороги снегу глыбже пояса.
II
Григорий вышел за ворота проводить.
Пахомыч натянул рукавицы и угнездился в передке.
– На корову поглядывай, Гриша. Вымя налила она, что не видно[4] отелится…
– Ладно, батя, трогай!
Полозья саней с хрустом кромсают оттаявшую снежную корку. Вожжами волосяными Пахомыч шевелит, золу, просыпанную на улице, объезжает. Попадается оголенная земля – подреза липнут. Спины напружив, угинаясь, тянут лошади. Хоть и снасть справная, и кони сытые, а Пахомыч нет-нет да слезет с саней, кряхтя, – больно уж важно нагрузили мешков.
На гору выбрался, дал вздохнуть припотевшим лошадям и тронул рысцой шаговитой. Где приглянулось, оттепель сжевала снег, дорогу дурашливо изухабила. Теплынь на провесне. Тает. Полдень.
Лес начал огибать Пахомыч – навстречу тройка стелется. А снегу возле леса намело горы. В сугробах саженных дорожку прогрызли узенькую, разминуться никак невозможно.
– Эка, скажи на милость, оказия-то! Тпру!..
Приостановил Пахомыч лошадей, слез и шапку снял. Голову седую и потную ветер облизывает. Потому снял Пахомыч шапчонку свою убогую, что опознал в тройке встречной выезд полковника Черноярова Бориса Александровича. А у полковника землю он арендовал восемь лет подряд.
Тройка ближе. Бубенцы промеж себя разговорчики вполголоса ведут. Видно, как с пристяжных пена шмотьями брызжет и тяжело-тяжело колышется коренник. Привстал кучер, кнутом машет.
– Сворачивай, ворона седая!.. Что дорогу-то перенял?!
Поравнялся и лошадей осадил. Пахомыч, в полах полушубка путаясь, с головой непокрытой к санкам подбежал, поклон отвалил низенький.
Из саней, медвежьим мехом обитых, пучатся, не мигая, глаза стоячие. Губы рубчатые, выскобленные досиня, кривятся.
– Ты почему, хам, дог-огу не уступаешь? Большевистскую свободу почуял? Г-авнопг-авие?..
– Ваше высокоблагородие!.. Христа ради, объезжайте вы меня. Вы порожнем, а у меня вага… Я ежели свильну с дороги, так и не выберусь.
– Из-за тебя я буду лошадей кг-овных в снегу душить?.. Ах ты сволочь!.. Я тебя научу уважать офицег-ские погоны и уступать дог-огу!..
Ковер с ног стряхнул и перчатку лайковую кинул на сиденье.
– Аг-тем, дай сюда кнут!
Прыгнул полковник Чернояров с саней и, размахнувшись, хлобыстнул кнутом Пахомыча промеж глаз.
Охнул старик, покачнулся, лицо ладонями закрыл, а сквозь пальцы кровь.
– Вот тебе, негодяй, вот!..
Бороду Пахомычеву седую дергал, хрипел, брызгаясь слюной.
– Я из вас дух кг-асногваг-дейский выколочу!.. Помни, хам, полковника Чег-нояг-ова!.. Помни!..
Над талой покрышкой снега маячит голубая дуга. Бубенцы говорят невнятным шепотом… Сбочь дороги, постромки обрывая, бьются лошади Пахомыча, сани опрокинутые, с дышлом поломанным, лежат покорно и беспомощно, а он тройку глазами немигающими провожает. Будет провожать до тех пор, пока не скроется в балке задок саней, выгнутых шеей лебединой.
Век не забыть Пахомычу полковника Черноярова Бориса Александровича.
III
С ведрами от криницы идет Пахомычева старуха.
В вербах, стыдливо голых, беснуются грачи. За дворами, на бугре, промеж крыльев красношапого ветряка на ночь мостится солнце. В канавах вода кряхтит натужисто, плетни раскачивает. А небо – как вянущий вишневый цвет.
Ко двору подошла, у ворот подвода. Лошади почтовые с хвостами, куце покрученными, и у ног их, захлюстанных и зябких, куры парной помет гребут. Из тарантаса, полы офицерской шинели подбирая, высокий, узенький – в папахе каракулевой – слез. Повернулся к старухе лицом иззябшим.
– Мишенька!.. Сыночек!.. Нежданный!..
Коромысло с ведрами кинула, шею охватила, губами иссохшими губы не достанет, на груди бьется и ясные пуговицы и серое сукно целует.
От материной кофтенки рваной навозом коровьим воняет. Отодвинулся слегка, улыбнулся, как варом в лицо матери плеснул.
– Неудобно на улице, мамаша… Вы укажите, куда лошадей поставить, и чемодан мой снесите в комнату… Заезжай во двор, слышишь, кучер?