Михаил Пришвин - Цвет и крест
Ловили сетями гидру контрреволюции и поймали раз нашего товарища. Он был грек, самый мирный человек, корректор нашей газеты, по фамилии Капетанаки. Но для арестующих показалась такая фамилия подозрительной, и бедного нашего корректора отправили в тюрьму с ордером чрезвычайной следственной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем: «препровождается капитан Аки».
Из пятнадцати дней моего заключения дней десять я провел в обществе этого легендарного капитана, и я, русский писатель, не мог заступиться за бедняка, объяснить людям, что это вовсе не страшный капитан, а корректор, самое неполитическое, самое отвлеченное существо из всех работников нашей газеты. Это самое ужасное при ловле сетями гидры контрреволюции: человек становится нем, как рыба, арестующий не понимает нашего языка.
Улов был очень велик, гидра оказалась многоголовая: рабочий Обуховского завода, министр императорского правительства, асессор и тайный советник, спекулянт, археолог, адвокат, теософ – кого не ловили и не бросали в нашу камеру бессловесным, как рыба на палубе.
Нас не допрашивали и освобождали просто, как рыбу: надзиратель приходил к решетке и объявлял, что освобождается такой-то. И тот, оглушенный, одураченный, исчезал, уплывал куда-то в житейское море.
Мало-помалу я разобрался в законе освобождения; рабочего освобождали требования рабочих, учителя – учителей, чиновника –
157
чиновников, родного человека – родных. Но у меня родных в городе не было, а писатели – какая у наших писателей организация? В делах общественных они немы, как рыба.
Ловцы были неутомимы, ловили и выпускали, ловили и выпускали. А я все видел и сидел. В отчаянии принялся я писать, слил свою судьбу с несчастным капитаном Аки и уже стал догадываться, что капитан Аки и есть гидра контрреволюции, как вдруг меня выпустили.
Из «Новой жизни» от 18-го января («Освобождение Пришвина») я узнал, что кум моего друга С. Д. Мстиславского в первые же дни моего заключения взял меня на поруки и остальное время, что-то около десяти дней, министр юстиции Штейнберг искал меня для освобождения по разным местам заключения, пока, наконец, не нашел меня в каторжной пересыльной тюрьме и освободил. Теперь, конечно, всему поверишь, но все-таки странно, как это занятый человек, министр юстиции, мог тратить драгоценное время на разъезды в поисках какого-то капитана Аки, если тюрем у нас всего три и на телефонные переговоры с начальниками тюрем можно было истратить всего три минуты? Что-то странное, по-видимому, в этом месте повесть о капитане Аки и Гидре переходит уже в легендарное гоголевское сказание о капитане Копейкине.
Станок соглашений
Друзья мои, заключенные литераторы, археологи, музыканты, адвокаты и всякого рода другие контрреволюционеры и саботажники, вы, конечно, в тысячу раз больше меня, читая газеты в тюрьме, понимаете в политике, чем я. Но все-таки, сколько бы вы ни мудрили в тюрьме, я на воле вижу яснее. Великий переворот произошел 5-го января, гораздо больше, чем вы думали, сидя в тюрьме. Вот хотя бы для примера расскажу вам, что случилось за время нашего сидения с дьячком, снимавшим комнату в квартире моего приятеля Микитова.
Было это в конце октября, после первого большевистского переворота. Пришел к Микитову снимать комнату дьячок Назарыч с молодой женой – только что повенчались.
– Ну, как? – спрашивает дьячок жену.
– Тесновато, – отвечает, – а жить можно: тут будет столик, тут этажерка, а тут…
«Кровать» – не выговорила, сконфузилась.
Назарыч продолжал:
– Тут мы станок поставим.
Сошлись в цене, переехали, поставили станок и зажили. По праздникам Назарыч ходит в церковь, по будням служит в конторе. Вдруг в конторе разгром, Назарыч ходит без дела, орудует против большевиков, отбирает большевистские избирательные бюллетени. Набрал он этих бумажек такое число, что хозяин Микитов до сих пор ими пользуется. Саботажники за эти дела выбрали его своим кассиром. Явился Назарыч в банк, назвался комиссаром, прикрикнул на маленьких комиссаров, подписался и получил тысяч тридцать. Большевики с револьверами вызывают хозяина вежливо: извиняются.
– Не пугайтесь, пожалуйста, мы сейчас вашего квартиранта застрелим.
Хвать, а Назарыча и след простыл. Потужили красногвардейцы и запечатали комнату, хотя в комнате всего только три вещи: столик, и этажерка, и «станок». Конечно, объявили дьячка вне закона и разослали его фотографии: пять тысяч по Финляндии и тридцать тысяч по России. На дворе постоянный вооруженный филер.
В таком положении и оставалось это дело до моего заключения, до второго переворота. Не раз мы с Микитовым вспоминали про Назарыча, что вот какие есть у нас монархисты, твердые, боевые, крепь и соль старой Руси и что как это неправильно думать, будто монархисты и большевики имеют какие-то общие корни.
Ну, хорошо. Выхожу я семнадцатого января из тюрьмы и прямо к Микитову, обнялись, я спрашиваю:
– Как дьячок?
– Тише! – говорит – Он тут.
Выходит дьячок, представляется, комиссар такого-то дворца и большевик.
– Раз, – говорит, – Учредилка фукнула и в Германии революция…
– Нет, нет, – перебил я, – Назарыч, в политике я ничего не понимаю, давайте по-душевному, попросту.
– По-душевному, – улыбнулся Назарыч, – вышло все из-за соломинки. Бегали мы с женой, как зайцы от гончих, нынче там ночуем, завтра там, беда! измаялись, дошли до последнего. «Доколе же, – спрашивает, – дьячок, мы будем терпеть?» Хотел ей ответить: «Потерпим еще!» Вдруг остановилась у меня в горле соломинка от мякинного хлеба. Дьячиха стучит по шее, дня три билась, ничего не выходит: колом стоит в горле соломинка, ничего есть не могу. За эти три дня фукнула Учредилка. «Из-за чего, – говорю, – терпеть, пойдем в Смольный!» Пошли в Смольный, закурил я там папиросу, кашлянул, и вдруг соломинка вышла. А тут еще в Германии началась революция, так все одно к одному и сошлось, вот я и вернулся к своему станку.
Так-то, друзья мои, заключенные, не ломайте головы, сидя в тюрьме, не ищите мистики в переворотах и переходах от черносотенцев к большевикам. Если даже и сатана явится к нам из ада, мы уживемся и с сатаной. А когда выпустят вас и всюду на улицах, в лавочках, всяких хвостах и процессиях услышите вы, как русские люди ругают правительство – то что в этом нового? Такой всегда была наша земля, ты – Русь моя, великая и бедная, простого народа своего жертва несладкая, ученых людей соль несоленая, и вас, заключенных, воля в неволе.
Суд есть сила греха
(Взятые без всякого основания, мы две недели дожидались допроса и дождались следствия не над собой, а над теми, кто нас арестовал. Теперь их допрашивают, а нас вовсе забыли.
Опозоренные, осрамленные, за железной решеткой, в вонючей камере сидели и разговаривали вообще о суде. Кто-то сказал:
– Русский человек не любит, боится суда, по учению одной нашей секты – суд есть сила греха.
Присяжный поверенный возмутился:
– Какая нелепость – боязнь суда: человечество за все время своего существования нажило всего две общественные идеи: суда и веротерпимости.
Другой адвокат прибавил:
– И, прежде всего, это выражение «суд есть сила греха» – безграмотно, суд не сила, а процесс.
Я вспоминал, обдумывая спор, про Николу Сидящего в Холмогоре: сидит в мясных рядах на стуле перед своей лавкой скупой и мрачный Никола, слова не скажет ни с кем; и вдруг подымается (запой – час пришел) и начинает лупить кулаком всякого, кто подойдет, а желающих получить удар много, строятся в очередь. На другой день у Николы Сидящего опять очередь: побитые получают деньги, и всем Никола Сидящий дает, потому что нет ничего страшнее для него суда.
– Вот вам, – сказал я адвокатам, – пример русской логики: для вас суд есть процесс, а для нас сила, и выражение «суд есть сила греха», по-моему, правильно.
Спор наш обрывается словами надзирателя из коридора:
– Идет комиссар, не нужно ли вам что-нибудь заявить.
Дождались! Все бросились к решетке, облепили ее, как в зверинце, когда животному принесут что-нибудь с воли.
Не за обезьяньим лакомством бросились к решетке, нет! Мелькнула надежда, возможность хоть какого-нибудь суда. Два маленьких чиновника говорили адвокату:
– Ну, мотивируйте как-нибудь, помогай вам Бог!
В коридоре по ту сторону решетки показался представитель тех наследников старого 9-го января, теперь торжествующих и проматывающих свое благодатное дорогое наследство. У него широкая шляпа, на шее черный шарф, не смотрит на нас и стоит к нам скуластой щекой.
– Не желаете ли что-нибудь заявить?
Адвокат «мотивирует»: