Глеб Успенский - Том 3. Новые времена, новые заботы
Я промолчал.
— А потом ложь… Любовь — это неправда, а подделка под любовь — это правда… Труд — это так только, чтоб не заметили какой-нибудь гадости, больше ничего; вся задача — увильнуть от труда, да и жизнь-то человеческая — всех перехитрить, надуть, провести и дорваться… Не умею я говорить-то, а то бы я тебе не так все объяснила… Ну вот тебе пример скажу: сесть, например, к подоконнику и барабанить по нем часа четыре, будто играешь на фортепьяно, — это очень приятно; посмотри на нее — артистка; а за настоящее фортепьяно сесть — слезы, мученье; все этому, настоящему, сопротивляется в ней… Надо работать — это выше сил ее… Это — если хочешь — лень, но самая глубочайшая, то есть природная, непобедимая… Полюбить человека и жить с ним, разделяя его труды и заботы, это — бремя, скука, тоска, мучение; легче лечь в гроб, это просто, это — правда; а вот выскочить за старика, притворяться любящей, наивной, в то же время — обманывать его на каждом шагу, вести три интриги зараз: это и интересно, и весело, и хлопотно, словом, это не просто, не правда, это-то вот по натуре ей, это-то ей и нужно, она тут пополнеет, повеселеет. Словом, из этой несчастной девочки мы выработали существо на явную гибель. Детей своих учили мы кое-как (за деньги можно было, не учась ничему, получать дипломы и что угодно), а Верочка, как сирота, которая жила то тут, то там, еще меньше знала что-нибудь. Стало быть, только действительность, только бесплодная путаница нашей жизни, пропитанное ложью влачение дней и годов, только это и учило ее. А, как сирота, она пристально присматривалась ко всему, и вот вышел человек, который может жить только из жажды дорваться, и притом только в такой обстановке, где все — ложь, где все — неправда, выдумка… Ну, и нельзя ей было жить, потому что на эту бедную, неповинную голову гроза-то грянула уж совсем нежданно-негаданно. У нее, бедняжки, и жиру-то не было еще, как у нашего брата, про запас. Ее, друг ты мой, ведь прямо сожгло огнем…
Анна Федоровна вздохнула и с грустью прибавила:
— Да — народили мы уродов!..
— Как вы думаете, Анна Федоровна, надолго хватит этих уродов-то?..
— Не знаю, голубчик… Кажется, что надолго, а впрочем, не знаю… В России ведь до сих пор чудеса творятся воочию… Ведь и в нашей семье-то — ведь и в этом омуте — какие сокровища вдруг оказались! Не всё — несчастные Верочки… Не знаю, как это случилось, а есть… Кажется, и семья такая же гнусная, еще гнусней наших, кругом гнилушки, сор, пыль — смотришь: выходит такое диво, точно совсем новый человек, совсем новый, прямой, умный, здоровый, честный — ну, одним словом, новый как есть, то есть для нас-то, для гнилушек-то новый… Вот я про Верочку-то говорила, что гроза-то на нее нагрянула… Надо тебе сказать, что не в одной нашей только семье Верочки вырастали — нет: во всех семьях, сколько я их ни знала на своем веку, — как грянула гроза-то, везде нашлись и Верочки, совсем хорошие, совсем новые… И много таких-то… Опять скажу тебе: как они выходили из этого содома невредимыми — понять не могу, только выходили, и много их есть на Руси… Прямо из семей, в которых целыми поколениями не было ни о чем думушки, кроме как о кармане, прямо из этаких-то семей стали выходить люди вполне самоотверженные и ничуть, ни капельки о себе не думающие… Из этих омутов и болот появлялись молодые ребятки, девушки и юноши и — точно кто научил их — вдруг всё отлично понимали, принимались за работу… Да вот у нас, рядом с нами, жила одна такая семья… Сколько они на своем веку замяли, перегубили народу, что это были за тираны — пересказать невозможно… А из их семьи (очень богатые люди были) вот две дочери вышли — не надивлюсь, что за красота… Пробудешь у нас, увидишь: одна, например, приезжает иной раз зимой в полушубке, в мужицких сапогах, силища, здоровье — живет акушеркой в деревне… Поговори-ка с ней, поузнаешь, как она занята делом, как она много знает правды, которой никто не знает, и не пишут о ней… Ни одного словечка у нее нет о себе — всё о чужом горе, чужой беде… Есть чудеса, есть, друг мой любезный…
Анна Федоровна помолчала.
— Так вот, о Верочке-то… Как грянул это гром-то, стало это все валиться, падать, резаться… А с другой стороны (что чудом-то уцелело) — стало учиться, работать, позабыло и спесь дворянскую и всякие претензии… в эту-то пору Верочке пришлось очень туго. Еще в то время не успел родиться тот веселый народ, какого теперь развелось видимо-невидимо… Посмотри-ка, теперь у нас три театра, поют французские пьесы… А пьянство-то! Слава богу, теперь есть на что попить-погулять… Жалованья какие-то явились необыкновенные, прежде и во сне таких не снилось… Деньги появились, бог их знает откуда, у людей, которым бы, кажется, и получать-то их не за что… Теперь, говорю, уже есть этот веселый и жирный омут, уж завелся он, — а тогда его не было; тогда думали, что пришлось погибать… Тогда Верочки не знали еще, что будут красные дни. Прямо приходилось идти в прачки, прямо приходилось зарабатывать тяжким трудом хлеб насущный… И иные — я уже говорила тебе — прямо и взялись за дело, точно готовились к этому, вот и Верочка пробовала было делом-то заняться, пробовала пристать к подругам, взялась за ум… Ходила к ним, вместе читали, готовились, кто в учительницы, кто в акушерки, кто в телеграфистки… Ходила и она, но ничего не вышло… Нельзя и выйти-то было ничему!.. Глупо кажется ей, скучно!.. Не верит ничему. Какая-нибудь из ее приятельниц скажет: «выучусь акушерству, буду жить в деревне, всем помогать, работать…» — Не верит… думает, что просто доктор, который лекции читает, красив — вот и бегает она, а вовсе не для ученья! Что прикажешь делать!.. Пробовала в школе заниматься — и это кажется ей притворством… Не понимает, не может понять, что оборванным, нищим ребятишкам нужна наука, что и они — люди… Просто не понимает этого!.. Учит она их, но знает, что это она делает только из приличия (все тогда бросились учить) и что не в этом главное… Да и из мужчин много и сию минуту есть таких, которые тоже думают, что главное не в этом, а притворяются… Теперь есть такие и тогда были… Вот Верочка и сошлась с таким; он уж был женат на ее подруге (хорошая, прямая женщина), и обоим им было по вкусу это… То есть оба они знали, что все это там, «делать добро» и прочее и прочее, что все это — только так… а главное-то вовсе не то, и что без этого главного-то, то есть без обмана-то, — скука, тоска, что без этого «настоящего-то» — то есть без их отношений, основанных, как видишь, на обмане, — и жизнь не в жизнь, и давно бы пора разогнать всех этих оборванных мальчишек и прекратить всякие акушерства… Ну можешь представить, что была за связь… Припомни о том, что я тебе сказала, о том, что именно наши старые семьи приучали считать правдой, из-за которой стоит жить, из-за которой живут люди?.. Из этих-то людей потом и образовался тот веселый омут, который теперь вот купается в деньгах и поет французские песни… И Верочка вкусила этого веселья в самом начале… Пошло для нее, друг мой милый, не год и не два, веселье, спрятанное и темное, прикрытое плутнями, хитростями, обманами… Идет к «знакомым», а пробудет на свидании… в гостиницах, оказалось, бывала… Едет в Москву к родственнице — оказывается, была не в Москве, а в Киеве, и родила… То дрожит, как осиновый лист, то весела, как ребенок… Оказывается, хотела провести кого-нибудь — и боялась; а провела, все устроила как следует — и весела, довольна… и ведь не из корысти, не от избытка сил, которым некуда деться, — нет, сил уже не было, цены средствам она не знала… А просто потому проделывала она все это, что тут, в веселых омутах, ей попадалось все, в чем ее воспитали, чем могла она жить, а там, где работали, где страдали, где хотели жертвовать собой, ей было не по себе, скучно. Просто даже невозможно было дышать — так было скучно там… Все эти плутни, все это распутство я только потом узнала… До того ли мне было… Но и тогда я подозревала, что с Верочкой что-то творится нехорошее… И по лицу видно было, что она не чиста… Так она путалась в этом омуте не год и не два, а пожалуй, что и целых пять лет подряд… И вдруг — опомнилась!.. То есть вдруг ее что-то как будто осенило… Ослабло ли ее здоровье, надоела ли ей вся гадость эта — только вдруг она заскучала, задумалась и иной раз ревет ревмя… А иной зла, как бес, и рвет и мечет на всех. В эту пору она часто приходила ко мне, плакала, жаловалась на судьбу. Сделалась скромна, аккуратна — я тогда жила в большой бедности, нанимала комнату на чердаке — ухаживает, хлопочет, помогает… И вот раз объявила: «Я, говорит, выхожу замуж…» — «За кого?» — «За такого-то…»
— За столяра? — перебил я, вспомнив газетное известие.
— Да, за столяра… С давних пор у нас славилась столярная мастерская Обручева. «В прежнее время» Обручев умел нажить деньги, сделаться тузом… Но ведь ты уж знаешь, как «в прежнее время» деньги наживали… Отстать от всех и быть богатым было невозможно; надо было идти вместе со всеми; поэтому как наживал деньги чиновник, так и купец и мастеровой… То есть всё те же делались стачки и обманы на поставках, всё так же «по знакомству» с квартальным драли мастеровых в части и т. д. Был в то время один хоровод, отстать от него значило сгинуть, а чтобы не сгинуть, надо было плясать вместе с ним… Вот в числе этих счастливцев того времени был и столяр Обручев; он, простой мужик, умел понять, в чем дело, и добился своего, с настоящей мужицкой неустрашимостью… то есть если бы надо было убить человека, который мешал, он убил бы, а дело бы замазал — говорю примерно. Семья его, стало быть, была такая же, как и все, то есть так же, как и везде, царили в ней деспотизм и ложь… Когда грянула гроза, то захватила она, разумеется, и Обручева… Открылись все эти увечья, фальшивые поставки, получения денег за то, чего не делалось, не поставлялось, и т. д. Пошли дела в палатах, истории у мировых судей, ну словом — все то же самое, что и со всем хороводом… Пошло вместе с этим и в семье, то есть в совести-то семейной, крушение и разорение… «Что я с тобой, с чортом, добра видела?» — говорила старуха-жена… «Ты меня зарезала!» — вопил муж… Осторожные старшие сыновья, выученные в гимназии состоятельным отцом, уж настолько понимали новые времена, что поторопились разбежаться… Отправились учиться и занялись заботою об устройстве своей карьеры по-новому, а отец, разоренный и в кармане и в душе, остался один отсиживать сроки в острогах по приговорам судей, пьянствовать, драться с мастеровыми и опять попадать в суд… Верочкин жених, самый младший из сыновей Обручева, один только и оставался в семье, на него-то, молоденького мальчика, и обрушилась в самом нецеремонном виде вся грязная правда его семьи. С ранней юности видел он отвратительные семейные ссоры, проявления дикого деспотизма, от которого его отца не могли отучить ни штрафы, ни мировые судьи, видел и слышал, как все это было осмеяно работниками, которых теперь уже безнаказанно нельзя было колотить чем ни попало, и вышел из него удивительный человек… У него не могло быть симпатии ни к отцу, ни к матери — он видел их в таком отвратительном виде; хохот простого рабочего человека над этими мучающимися стариками открыл ему глаза на то, что было в них дурно, и заставил понять и положение рабочего человека, над которым так долго орудовал отец… Вышло поэтому из малого что-то… да я, право, и не видывала никогда ничего такого… Отец был силач и зверь, этот мальчик — одни нервы и одна доброта, одна жалость, одно сознание виновности… У отца была жадность захватить, притянуть к себе, у этого — полное равнодушие к себе… Словом, он просто ничего не понимал и не мог понимать ничего такого, что не было бы самоотвержение… Отец брал — этот мог только отдавать. Отец думал, где бы взять подряд; сын только и ждал, чтобы их не было; отец не доплачивал рабочим; сын отдавал все, что у него было… Ослабевший старик Обручев, постоянно полупьяный, осмеянный и опозоренный, разубежденный так горько в своей правоте и своей задаче жизни, потерял сметку, и волю, и все… Остатками мастерской заведывал сын, жених Верочки… Если бы не старинные, отцовские знакомства, мастерской этой давно бы не было; сын вовсе не заботился о барышах, потому что это было не в его натуре… Вот с этим-то парнем, который ровно ничего этого не понимал, и познакомилась Верочка… Он был моложе ее годом или двумя. Образования у него не было никакого… (Надо сказать, — как бы в скобках прибавила Анна Федоровна, — вот что: одевался он в сюртук; это надо знать, чтобы не думать, что Верочка могла пойти за лапотника; кроме того, у него был дом и лошадь, остаток прежнего величия…) Образования у него не было; но было больше того, что дает самая обширная начитанность, — натура, не желавшая ничего, кроме жертвы собой… Прошлого у него не было никакого: он точно родился без родителей; ничего в прошлом, какое он пережил, глядя на разгром семьи, у него путного не было; было одно такое, от чего хотелось убежать; он весь смотрел вперед, весь желал отдаться другому, чем тому, что было у него за плечами… Но где это другое, где его разыскать, как его представить, что делать с собой — он не знал этого… Читал он стихи, сам писал стихотворения, слушал, что скажет книжный лавочник на толкучке, — вот какие были у него средства понять свое положение и употребить на дело свою удивительную натуру… Вот с таким-то добрым уродом (у нас теперь и злые и добрые — всё уроды)… в клубе, кажется в клубной библиотеке, встретились… Это было именно в то время, когда Верочка впала в тоску; тут она стала читать… Разговорились о чем-то… о какой-то книге и, разумеется, о том, что делать… Верочка, сравнительно с Обручевым, была знаток дела… Она наслышалась об том, что нужно делать, и от своих подруг и в школе, да и вообще, как наблюдательный человек, она знала, что надо делать теперь, чтоб быть не хуже других, только не верила, только не могла делать-то — вот ее беда! А поговорить, растолковать — сколько угодно. Вот тут она ему — «я бы на вашем месте и то — и то…» И книги ему указала, какие читать, словом, осветила малому тьму, в которую он глядел, все его мысли привела в порядок, распутала все, чего тот не понимал… Малый влюбился в нее, отдался ей всем сердцем… Откуда что взялось, проснулась отцовская энергия, прямота…