Александр Вельтман - Повести и рассказы
Остановясь подле лавки, где жгли кафэ, мололи его в прах и сыпали, как муку, в закромы вроде яслей, я велел отвесить себе бир ока. Базаргян отвесил одно око,[38] вынул из ящика сверток бумаги, оторвал лист, свернул воронкой… Ба, ба, ба! Писано по-русски!.. «Отдай мне это!» Турок покачал головою и стазал «Шок!» – «Пожалуйста, отдай!» – «Иок, иок!» – «Ну, возьми пара: кэтс пара?» – «Элли червенца/» – «За сверток оберточной бумаги пятьдесят червонцев! Ах, ты бирадам проклятый!» У меня волосы стали дыбом, но любопытство… и можно ли жалеть денег за русскую рукопись, найденную в Варне, в руках базаргяна? «Возьми бир червенца». – «Иок/ Элли первенца!» Что делать! Он, злодей, всю русскую рукопись скорей употребит на обертки, чем уступит хоть одну пару из пятидесяти червонцев. Вздохнув, я отсчитал пятьдесят червонцев, схватил свернутую тетрадь и кафэ, завернутый в отодранный лист, поскакал домой…
И вот посреди бывшего гарема с резным потолком и стенами, с решетчатыми окнами раскинулся я на ковре спокойствия, как Улема с китабом в руках, с чубуком в зубах, и стал читать рукопись без заглавия и без начала.
«Хм, – сказал я сам себе, – что это? Былое это или просто сочинение какого-нибудь русского повествователя, попавшего в плен к туркам со всем вьюком повестей и романов?»
В продолжение кампании денщик мой часто покушался употребить эту тетрадь без заглавия точно так же, как 6аваргян, но я отстаивал ее и просил убедительно, чтобы он не смел ни сапогов, ни эполетов, ни даже аксельбанта завертывать в листы свертка синей исписанной бумаги.
– Да что им сделается? – повторял он мне всегда с сердцем. – Во что ж я заверну?
– Вот тебе на обертки, – говорил я, бросая ему десть бумаги.
За белую чистую бумагу денщик мой ужасно как был зол на сверток синей бумаги и при укладке вещей во вьюченные чемоданы с презрением всегда выкидывал его и нехотя укладывал снова.
«Бедная повесть неизвестного сочинителя! – думал я, возвратясь в Россию. – Отстоит ли тебя судьба от употреблений на обертки, когда ты будешь напечатана?»
«…колени, и другой старался напроказить, чтобы стать на колени подле товарища; в классе и за столом рядом, сочинять стихи: Ура! вакация пришла! – Вместе…»
IIМемнон познакомил меня с отцом, с матерью, и со всею своею роднёю. Когда я увидел в первый раз его двоюродную сестру Елену – прощай, восторженная любовь к наукам! Напрасно повторяли мне, что «науки юношу питают, отраду в старости дают». При Елене я стыдился названия ученика и думал только о военном мундире: какое наслаждение явиться перед ней в колете, гремя саблей и шпорами! Но едва возвращался домой – поэзия обуревала душу, стихи лились потоками… Черные, огненные глаза, темно-русые локоны, коралловые уста, ланиты, перси и зависть к тому праху, который попирает она, и ревность к тому корсету, который так крепко сжимает ее… и
Как звезды по небу, рассыплю по тебе
Милльоны страстных поцелуев!
Соловей не воспевал на столько голосов своей любимицы розы. В то время слово поэт много значило в понятиях женщин: поэт был в глазах их воплощенными чувствами пламенной и постоянной любви, бескорыстным жрецом добра. Тогда говорили все друг другу: «Смотрите, смотрите, вот поэт!» – «Неужели?» – разносилось шепотом в толпе, и всё смотрело благоговейно на поэта и думало: это не просто человек, который пишет стихи! И всё ожидало: вот, вот посыплются из уст его рифмы!
Когда Елена узнала от Мемнона, что и я поэт, – «напишите на меня сатиру», – сказала она мне, подавая перо и розовый листок бумаги. Я зарделся зарей, присел, задумался и написал:
Желал бы я на вас сатиру написать,
Но даже выдумать не в силах укоризны:
Я мог бы вас капризною назвать,
Да вы, как ангел, и капризны.
Елена прочитала и взглянула на меня так нежно, так упоительно, что от полноты блаженства сердце как будто всплыло во мне, стеснило, заняло дыхание, и я стоял подле Елены как беспамятный, не слышал, что она говорила мне, не видел, как она отошла от меня.
Эта минута совершенно помутила во мне все чувства; я ходил, как потерянный, с каким-то убеждением, что Елена любит меня. Я сторожил ее взоры, прислушивался к задумчивости – Елена вздыхала!.. Мне хотелось сказать ей: я вас люблю! Только и думал я, каким бы образом сказать ей эти три слова, но никак не придумал: то неловко, то нельзя, то некстати. Часто я давал себе клятву: «Сегодня ни слова не скажу Елене, кроме „я вас люблю, Елена!“» – и всегда изменял клятве досадным вопросом: «Как ваше здоровье?» Начинала ли она говорить со мною – я торопился отвечать: кровь бросалась в лицо, язык немел. Молчала ли Елена – я не смел прервать ее молчания: может быть, она думает в это время обо мне!
Чувства свои, однако ж, заботливо таил я от Мемнона. «Можно ли сказать брату о любви к его сестре?» – думал я и при нем старался быть как можно равнодушнее с Еленой. К счастию, замечая мою рассеянность и задумчивость, он допрашивал меня о причине и говорил только: «Ты, я вижу, рожден поэтом».
В напрасных покушениях сказать Елене «я вас люблю!» прошло несколько месяцев. В одно воскресенье я пробыл почти целый день с Мемноном у дяди его; со вздохом взял уже шляпу, взглянул на Елену грустным взором, шаркнул, неловко повернулся уже к дверям – вдруг она остановила меня словами: «Вот вам на память моя работа», – и подала мне прекрасный бумажник, на котором была вышита беседка и посреди ее жертвенник с пламенем.
Помню, что я бросился к руке Елены, но что сказал, как вышел из комнаты, приехал ли домой или пришел пешком – ничего не помню.
Горячо расцеловал я подарок Елены, бережно уложил его в шкатулку, запер, снова вынул, еще раз поцеловал, снова спрятал… Мне хотелось сказать кому-нибудь: как я счастлив! – встретить кого-нибудь, кто бы спросил меня: чему ты так радуешься? И я пошел, сам не зная куда, и вдруг мне стало страшно: что, если кто-нибудь украдет шкатулку мою! Бегом пустился я назад, запыхавшись прибежал в свою комнату, бросился к шкатулке, вынул из нее мое сокровище, расцеловал, положил в карман, пошел опять и дорогой почти на каждом шагу ощупывал, тут ли мой бумажник. Поздно уже было, когда я очнулся и заметил, что стою против дома с закрытыми ставнями. «Елена уже спит!» – подумал я и медленно пошел домой. Ложась в постелю, я положил подарок Елены в изголовье… задумался о ней… Едва сон начнет оковывать чувства – вдруг мысль: тут ли он?., спугнет сон, и рука тянется под подушку. Так прошла вся ночь, так прошла вся неделя. Нетерпеливо ждал я воскресенья; наконец оно настало, и я отправился к Мемнону, чтоб ехать с ним вместе в дом его дяди.
– Их уже нет в Москве, – сказал Мемнон. – Они уехали в деревню, – продолжал он, не замечая впечатления, которое произвели на меня его слова.
Скрывая внутреннее волнение от Мемнона, я присел к фортепьяно и в первый раз почувствовал, как музыка необходима для сердца, убитого горем; в первый раз стал я фантазировать и высказывать жалобы души звуками. Флегматик Мемнон не понял моих звуков.
– Полно, братец, бренчать, – сказал он. Я вскочил, ушел от него и опомнился над листом бумаги, на котором написано было: На разлуку.
Голова моя лежала на левой руке, в правой держал я перо; слезы катились по лицу.
– Да ты, я вижу, поэт! – сказал мне однажды и отец, замечая мою рассеянность и задумчивость. – Жаль! я думал, что из тебя выйдет что-нибудь порядочное…
IIIМысль – скорее прославить себя и явиться достойным любви Елены – преследовала меня. Отец не противился желанию моему служить в военной службе; меня определил в корпус, расположенный в Московской губернии, но я перепросился в Кавказский корпус и полетел на поприще своей славы.
Несколько экспедиций в горы были счастливы для меня. Любовь сильнее честолюбия жаждет офицерского чина; вскоре я получил его. Еще чин поручика, думал я, и мне не стыдно будет сказать Елене: я вас люблю!
Но другой чин не так легко достался мне: я был взят в плен черкесами. Целый год пробыл в неволе у узденя Аллагюко и умер бы в неволе, если бы добрая Мазза, дочь его, не спасла меня. С помощию ее я бежал, но был ранен вдогонку пулею в плечо. К счастию, казачий пост был близок, и меня привезли в Тифлис. Едва вышел я из опасного положения, как встал с постели и мне подвязали руку черным платком. Черный платок как будто оживил меня; гордо взглянул я на себя в зеркало. Если бы видела меня теперь Елена! О, скорее в отпуск для излечения ран! Я боялся, чтобы рана моя не зажила совершенно до приезда в Москву.
Разумеется, получив отпуск, я не медлил ни минуты и, несмотря на совет медика дождаться весны, поскакал по мартовскому ухабистому пути.