Глеб Успенский - Нравы Растеряевой улицы
— Ах бы солененького!
Все это служило Балканихе к добру.
— Дай вам, господи, доброго здоровья, матушка Пелагея Петровна, — говорил воскресший растеряевец. — Без вас я, кажется, давно бы душу отдал, и опохмелиться бы не пришлось!
Так потихоньку слава Балканихи все росла да росла, хотя, казалось, это вовсе не радовало и не волновало ее. Но это только казалось; в существе же дела она очень была довольна и немало гордилась своею властью. Ее ум, ограничивавшийся в прежнее время уходом за супругом и домашними заботами, теперь имел более пищи, развивался и приобретал даже несколько философское направление. Балканиха начинала чувствовать в своей голове ум несказанный: ощущение совершенно новое и приятное, тем более, что вся наша улица не испытывала этого ощущения, ибо не имела ни минуты свободной на то, чтобы заглянуть в собственные мозговые сокровищницы. Мудрствования и философствования были необыкновенно приятны для нее, и она часто нарочно устраивала разные философские маневры, чтоб, во-первых, явственнее познать силу своего ума, а во-вторых, более изощриться в философских тонкостях. Такие маневры устраивала она пока только дома, ибо случаи к этому дома представлялись частые.
Один из жильцов ее был городской извозчик Никита, нанимавший у Пелагеи Петровны баню. У Никиты была огромная семья, и Балканиха из жалости брала с него только рубль серебром в месяц, с тем, однако же, условием, что всякую субботу, когда топится баня, Никита должен был выбираться оттуда с семьей и пожитками в сад.
Баня особенно часто топилась зимою, следовательно, Никита знал вполне, что такое холод. В той же мере знал он, что такое и голод, потому что с давних, почти незапамятных времен испытывал неописуемую нищету. Кто из трех врагов, опекавших его, голода, холода и запоя, явился прежде, вообще с чего началось его бездомовничество, — решить было очень мудрено.
Пелагея Петровна, как женщина сердобольная, иногда предпринимала походы в области грешной души Никиты, с целию возвратить его на путь истины. Такие походы совершались преимущественно после обеда, когда мухи и жара не дают никакой возможности заснуть. В такую пору Балканиха обыкновенно завешивала окна платками и среди темной комнаты, с жужжащими у потолка мухами, вела отрывочные разговоры с Харитонихой. Эта верная наперсница всеми мерами старалась придумать какую-нибудь интересную вещь, над которой бы Пелагея Петровна могла поумствовать: она сообщала сплетни, новости, пересуды. Истощался этот материал, Харитониха поднимала вопросы вроде того, что правда ли, будто рыжие в царство небесное не попадут, и нет ли этому какой-нибудь основательной причины? Если же истощался и этот запас, то Балканиха вдруг начинала чувствовать потребность доброго дела и приказывала звать Никиту, предварительно справившись: в рассудке ли он?
— Никита-а! — звала Харитониха.
— Сейча-ас! — отзывался Никита из сарая. — Чего там?
— Пелагея Петровна зовут к себе.
— Но-о! — злобно рычал Никита, стиснув зубы. — Зачесалось! Опять воловодить начнет… Иду!.. Как только это не совестно мучить человека… Скажи: иду!
Скоро действительно Никита входит в комнату Балканихи.
Он делает низкий поклон, шепотом здоровается, отступает шаг назад к двери, обдергивает рубашку и с пугливым недоумением ожидает допроса. Пелагея Петровна начинает издалека; она задает ему вопрос: "куда душа человеческая надлежит понастоящему", полагая про себя, что всякая истинно христианская душа надлежит в рай.
Никита недоумевает.
— Не понимаешь?
— Мал-ленечко, точно что… есть препону!
— Ну, ты подумай.
— Слушаю-с…
— Тогда и скажи. Только хорошенько подумай.
— Да уж будьте покойны… Слава богу!.. Али мы!.. Приму все силы…
Настает мертвое молчание. Никита думает, по временам взглядывая на потолок; откашливается, потихонечку вздыхает и вдруг говорит, направляясь к двери:
— Я, матушка Пелагея Петровна, на минуточку…
— Нет, ты погоди!
— То есть… одну только минуту…
— Нет, нет… постой! Ты сначала скажи, что следует…
— Ив самом деле, — соглашается Никита, — лучше же я теперича скажу вам все…
— Ну, вот…
— Да тогда уж и отлучусь. По крайности объясню вам. Во сто раз лучше…
Никита понимает всю безвыходность своего положения и с особенным напряжением ума старается разузнать истинные позывы своей души.
— Ну? — спрашивает Балканиха. — Куда же наша душа надлежит по-настоящему?
— Душ-ша наша, — робко и протяжно начинает Никита, — душа наша, матушка Пелагея Петровна, главнее норовит по своей пакости как бы, например, согрешить, например, в кабак…
— Глупец! — вскрикивает Балканиха. — Что ты это сказал!
Пелагея Петровна даже вскочила с своей кровати и подступила к Никите, который испуганно подался к двери.
— Опомнись! Что ты сказал? В рай нашей душе по божьему писанию надлежит, а не в кабак! безумец этакой, в ра-ай!
Никита спохватился.
— Так! так!., в рай! в рай-с!.. это точно… Ах ты, боже мой! а я эво куда… Ах!..
— Нет, как ты осмелился это сказать? а? — еще ближе подступая, горячится Балканиха.
— Да что будешь делать! Хорошенечко не огляделся, ну, и… В рай-с! Будьте покойны! так, так…
— Ай-ай-ай… Видишь ты, как враг-то тебя оплел?., а? В кабак! Следственно, душа твоя до какого же безобразия искажена? У кого же ты теперича будешь просить защиты?
— У кого ж, окроме вас…
Балканиха даже всплеснула руками и, отступая в глубину комнаты, воскликнула:
— Да что ты Это? Очумел ты? У б-бога! только у бога одного!.. Сотвори крестное знамение…
— Пошибся! Не подумавши сказал… Виноват! Я было, признаться, и хотел-то это самое сказать, да маленечко, по грехам, не туда прохватил…
Озадаченный философским ухищрением, Никита уже с полным смирением слушал дальнейшие речи Балканихи и считал непременным долгом соглашаться с ней во всем; да и нельзя было не согласиться. Она так ярко изображала падшую его душу, стремящуюся прежде всего в кабак, так явственно рисовала ужасы адских мучений, что сердцу Никиты нельзя было не содрогаться: то видел он себя с огненной сковородой в руках, то чувствовал, как в его грешную спину загоняют железный крюк, чтобы повесить над огненной бездной…
— Верно! — произносил он в ужасе. — Верно, матушка Пелагея Петровна! Ах, справедливо!
Дело обыкновенно сводилось к тому, что Никита начинал клясться перед образом:
— Ежели только каплю, громом расшиби!
— Смотри! — говорила Балканиха.
— Будьте покойны! Ни в жисть не будет этого!
— Смотри!
— Даже ни-ни! Ни боже мой! Легкое ли дело… ни-ни! Пожалуйте вашу ручку.
— Цалуй… да сма-три!..
В эти минуты Никита действительно чувствовал такую энергию, о которой в обыкновенное время не мог и представить себе, так как вся рассудочная деятельность его была обыкновенно поглощена надеждою, что "бог не без милости". Тотчас же после нравоучения он решался вдруг все привести в порядок. Мгновенно, и даже несколько с сердцем, вытаскивал изпод навеса свои ветхие дрожки, устанавливал их посреди двора на солнечном припеке и, обдав водою, принимался скоблить, чистить, мыть. Все кожаное в своем экипаже смазывал густыми слоями сала, ослепительный блеск которого открывал целые миллионы изъянов, незаметных прежде под кучами грязи. Это, однако, не охлаждало Никиты.
— Ничего, живет! — говорил он, взяв в руки оглобли и лавируя с дрожками по Балканихину двору… — Еще как отлично-то!
Затем подобную энергическую реставрировку испытывала и несчастная кляча, потерявшая от нищеты хозяина и фигуру и способность что-нибудь ощущать: выражение глаз ее в ту минуту, когда хозяин вытягивал ее кнутом, было совершенно такое же, когда хозяин угощал ее овсом. Потом следовали хлопоты в семье, в бане; Никита умывался, надевал чистую рубаху, расчесывал волоса, смазав их квасом, и с особенной любовью, какая может загореться в сердце человека с твердой верой в будущее благополучие, нянчил своих ребят, целовал их и разговаривал самым дружеским тоном.
На другой день рано утром Никита собирается ехать со двора. Старый армяк его вычищен и заштопан белыми нитками; шея обмотана новым, подаренным к крестинам, платком, подпирающим в самые скулы. В воротах он снимает шапку и не перестает креститься во все протяжение пути от ворот до перекрестка. Жена Никиты, с ребенком на руках, долго смотрит ему вслед, стоя за воротами. На перекрестке Никита, нахлобучив шапку, полыснул кнутом клячу — и дело пошло в ход. Лошадь потащилась своей упругой рысью, оглашая пустынную улицу бряканьем селезенки. Никита размышлял, чувствуя в себе что-то новое, небывалое… Вдруг его качнуло назад, и дрожки остановились, утонув колесами в выбоине перед крыльцом знакомого кабака… Лошадь остановилась здесь по привычке.