Михаил Салтыков-Щедрин - Том 7. Произведения 1863-1871
Чепуха останавливается и в недоумении спрашивает себя: зачем, в самом деле, она так делает? В ответ на этот вопрос она высоко поднимает ногу. Начинается
Танец Четырех Поднятых Ног, который прерывается
Чрезвычайным полетом публицистов, как бы возвещающим прибытие некоторых важных незнакомцев. Незнакомцы эти суть не кто иные, как Давилов и Хлестаков. Они проходят с поникшими головами через сцену и скрываются в секретную хижину. Публицисты свищут: «Вот они! вот наши благодетели!»
Картина IIIВнутренность секретной хижины
IДавилов и Хлестаков предаются воспоминаниям. Оба растроганы. — Сколько лет я томился в изгнании! — говорит Хлестаков. — Оторванный жестоким вотчимом от чрева любимой матери, я скитался по этим пустынным местам, но и среди уединения посвящал свои досуги любезному отечеству! — Прости меня, мой друг! — отвечает Давилов, — ведь я думал, что ты либерал! — Как «либерал»? но теперь, в сию минуту, разве я не либерал? — Кхе-кхе! — делает Давилов. — Так позвольте вам сказать, милый папенька, что вы не понимаете, что такое либерализм! — Сказавши эти слова, Хлестаков дает знать музыке умолкнуть, а публицистам приказывает свистать. Начинается
Большой танец Отечественного Либерализма
«Что̀ такое либерализм? Это нечто тонкое, легкое, неуловимое, как то па, которое я выделываю. Это шалунья-нимфа, на которую можно смотреть издали, как она купается в струях журчащего ручейка, но изловить которую невозможно. Это волшебный букет цветов, который удаляется от вашего носа по мере того, как вы приближаетесь, чтобы понюхать его. Это милая мечта, которая сулит впереди множество самых разнообразных яств, в действительности же кормит одною постепенностью. Это тот самый кукиш, которого присутствие вы чувствуете между вторым и третьим пальцами вашей руки, но который уловить ни под каким видом не можете! Поймите, какая это умная и подходящая штука! Ка̀к она угодна нашим нравам и ка̀к мы должны гордиться ею! Мы ничего не выдумали, — даже пороха! — но выдумали «либерализм» и сразу стяжали вечное право на бессмертие! Жгучий и пламенный с виду, он не жжет никого, но многим позволяет греть около себя руки. Грозный с виду, он никого не устрашает, но многим подает утешение. Всякий ждет, всякий заранее проливает слезы умиления… И опять все-таки ждет, и опять проливает слезы умиления, ибо ждать и проливать слезы — есть удел человека в сей юдоли плача!»
Хлестаков падает в изнеможении на пол.
Большая трель публицистов
II— Гм… я убеждаюсь, что ты совершеннейшая… то есть что ты благороднейший юноша, хотел я сказать! — говорит Давилов, — и потому вот что̀ я придумал: забудем прошлое и заключим союз! — С охотою, но предварительно я должен предложить тебе несколько условий, без соблюдения которых никакой союз между нами невозможен. — Слушаю тебя с величайшим вниманием. — Во-первых, ты должен прекратить пагубные сношения с Взяткою (отрицательное движение со стороны Давилова)… не опасайся! я вовсе не требую, чтоб ты отказался от секретного с нею обхождения, но ради самого создателя, ради всего, что̀ тебе дорого, не показывайся с нею в публичных местах и делай вид, что она тебе незнакома! Ты не знаешь… нет, ты не знаешь, сколько вреда приносит откровенное обращение с Взяткою! Это бросается в глаза всякому; самый малоумный человек — и тот понимает под Взяткою что-то нехорошее, несовместное с либерализмом. Всякий, встретившись с тобой на дороге, говорит: «вот взяточник!» и никто не скажет: «вот либерал!» До сих пор ты брал взятки и давил… продолжай и на будущее время! но делай так, чтоб никто не смел называть тебя ни взяточником, ни Давиловым! — Стало быть… потихоньку можно? — робко спрашивает Давилов. — Потихоньку… можно; (с жаром) все потихоньку можно! — Ну-с… второе условие? — Второе условие — удали из числа твоих приближенных Чепуху! — Эту за что̀ ж? — Друг! Чепуха опаснее даже Взятки. Если Взятка марает отдельного человека, то Чепуха кладет свое клеймо на целые группы людей, на целый порядок, на целую систему! От Взятки мы можем отделаться секретным с ней обхождением; от Чепухи — никогда и ничем. Она сопровождает нас всюду; она отравляет все наши действия… она делает невозможною… систему! Наконец, созна̀юсь ли тебе? Я сам, сам, как ты меня видишь… сам не свободен до некоторой степени от Чепухи! — Но ведь Чепуха сколько раз спасала меня, выручала из бед? — Это нужды нет; отныне, вместо Чепухи, тебя должна спасать Неуклонность…
Начинается
Большой танец Неуклонности, который отличается тем, что его танцуют, не сгибая ног и держа голову наоборот.
IIIДрузья задумываются и полчаса молчат. В это время публицисты чистят носы, как бы приготовляясь запеть по первому требованию. В самом деле, момент этот наступает. Хлестаков выходит из задумчивости и говорит: — Третье условие — ты должен уметь танцевать «танец Честности».
Начинается
Большой танец Честности, во время которого публицисты поют:
Ах, когда же с поля чести*
Русский воин удалой…
Но «танец Честности» решительно не вытанцовывается. Напрасно понуждает Хлестаков свои ноги; напрасно публицисты то ускоряют, то замедляют темп, с целью прийти в соответствие с их покровителями, — ничто не помогает. Опечаленный неудачею, но в то же время скрывая оную, Хлестаков развязно говорит: Все равно, будем вместо этого танцевать
Большой танец Благонамеренности, который и танцует, под свист публицистов, поющих:
По улице мостовой…
— Это все? — спрашивает Давилов. — Покамест все, и ежели ты согласен, то мы можем приступить к написанию взаимного оборонительно-наступательного трактата. — Согласен! — В таком случае идем в секретную комнату…
Открывается трапп*, и друзья исчезают. Публицисты поют:
Тихо всюду! глухо всюду!*
Быть тут чуду! быть тут чуду!
Прелестное местоположение: в глубине сцены храм Славы.
Содержание этой картины составляет процесс Чепухи с Излишнею любознательностью, Лганьем и Враньем. Судьи: Хлестаков и Давилов; асессор: Обиралов; протоколист: Дантист. Чепуха доказывает свои права и опирается преимущественно на то, что она одна в состоянии смягчить слишком суровую последовательность прочих анакреонтических фигур. Последние, однако ж, оправдываются и говорят, что малый их успех происходит единственно от участия Чепухи. Хлестаков колеблется; но Давилов явно склоняется на сторону подсудимой. Выходит решение: «Подсудимую Чепуху учинить от следствия и суда свободною и допустить по-прежнему в число анакреонтических фигур». В народе раздаются клики восторженной радости; судьи взволнованы. Затем происходит
Шествие во храм Славы.
Дошедши до порога храма Славы, Хлестаков и Давилов, «как бы волшебством каким», сливаются в одно нераздельное целое и принимают двойную фамилию Хлестакова-Давилова. С своей стороны, Взятка и Аннета Постепенная тоже сливаются в нераздельное целое и принимают двойную фамилию Взятки-Постепенной. Начинается
Апофеоз.
Хлестаков-Давидов стоит на возвышении, освещаемый молнией. По сторонам народ, публицисты, фотографы и стража. Перед Хлестаковым-Давиловым, на коленях, Взятка-Потихоньку-Постепенная на бархатной подушке преподносит кованный из золота герб рода Хлестаковых-Давиловых —
Римский огурец.*
Народ в упоении пляшет; однако порядок не нарушается, потому что из-за кулис выглядывают будочники.
Занавес падает
Хищники
Пою похвалу силе и презрение к слабости.
Я слишком близко видел крепостное право, чтобы иметь возможность забыть его. Картины трго времени до того присущи моему воображению, что я не могу скрыться от них никуда. Я видел разумные существа, которые, зная, что в данную минуту их ожидает истязание или позор, шли сами, шли собственными ногами, чтоб получить это истязание или позор. Я видел глаза, которые ничего не могли выражать, кроме испуга; я слышал вопли, которые раздирали сердце, но за которыми не слышалось ничего, кроме физической боли; я был свидетелем зверских вожделений, которые разгорались исключительно по поводу куска хлеба. В этом царстве испуга, физического страдания и желудочного деспотизма нет ни одной подробности, которая бы минула меня, которая в свое время не причинила бы мне боли. Надеюсь, что это своего рода отправный пункт, и притом достаточно твердый, чтоб дать мне право, с некоторым знанием дела, говорить о том, какое несомненное значение имеет в жизни сила и ка̀к ничтожна и даже презренна, в соседстве с нею, слабость.