Андрей Битов - Книга путешествий по Империи
Тут, во дворике, было несколько слоев посвященности: механики мрачно взглядывали на судей и администраторов: этим-то что тут надо? администраторы смотрели так же на тех, кто им здесь не был знаком; те же, кто не был им знаком, в свою очередь, пренебрежительно смотрели мимо тех, кто, очевидно, ни с кем здесь знаком не был и неведомо как сюда случайно попал. То есть на меня в том числе. Не случайно. Мудрая система пропуска, с одной стороны, как бы ограничивает их число, но, с другой, его порождает: тут были ровно те, кто способен преодолевать подобные барьеры, особая порода. И всех нас объединяло то, что отличало нас от тех, кто сюда не прошел, от тех, кто прилип к решетке, без конца канюча: «Гену позовите, Борю…» И по тону все здесь знали, когда необходимо звать Гену, а когда вот так проходишь мимо, не слыша.
Все здесь были не самими собой, все были перекошены. Лишь немногие не имели отношения к подобному разделению мира на зарешеточный (весь) и внутрирешеточный (наш) — это были сами гонщики. Они были заняты, и им было некогда. Нам всем было лестно быть рядом с ними и неудобно: это ведь так очевидно, что никто из нас ни на чем никуда не мчится, а торчит.
В какой-то момент гонщиков совсем не стало во дворе: вручение наград, прощальные круги, — остались одни праздные. (Это был момент, когда мне удалось проникнуть во дворик.) Я все это видел, пересекающееся праздное окружение, — одних их «самих» не видел…
И тут в проем, соединяющий дворик с треком, прошли гонщики. «Красивые люди!» — первое легкое мысленное восклицание после немоты и тупоты первого впечатления. К чему все это?
За ними голубело небо и зеленело поле… Они шли, высокие, стройные, бледные, в импортных черных кожаных куртках и черных кожаных брюках, все в обтяжку; на ногах у них были особые многоэтажные ботинки, сложнее слаломных; с шлемами в руках; с лицами, вымазанными гарью, оттенявшей их роковую бледность; со сбившимися, чистыми из-под шлемов длинными темными кудрями, они были все похожи на летчиков, потерпевших аварию за тысячу километров от жилья. Они пластично побеждали свое поражение. Они были романтичны.
Это была команда Ленинграда, проигравшая финал первенства Союза в командных гонках по гаревой дорожке, занявшая второе место, после первого, и получившая серебряную медаль. Я впервые наблюдал позор серебра. Издали нам кажется это столь почетным — второе место среди всех. Но кто измерил пропасть между первым и вторым? Ты, в толпе, никогда не поймешь этого, потому что не будешь ни сотым, ни тысячным. Но вот перед тобой второй — и все знают, что он не первый. А они соревновались у себя дома, на родном треке, все время вели… Такое несчастье! Не поднимая глаз, не пересекаясь ни с кем взглядом, красавцы, ленинградцы, интеллигенты… они поспешно пересекли дворик, унесли свои взгляды по раздевалкам, боксам и — скорее по домам…
И следом — за ними зеленело небо и голубело поле — второй волной (и с ними дядька их морской); как после счастливого набега, потешного боя, неровной, корявой шеренгой; лучась и вытирая руки о беленькие деревенские волосы; розовые — вошли победители — команда Башкирии, город Уфа, СССР.
И правда, цвет серебра и цвет золота!
Черные, стройные, бледные, червленые, цвета ленинградского неба и смысла ленинградской погоды, так что за ними сырело даже синее небо, того строгого и прохладного вкуса, которого по природе материала требует себе серебро — серебряные, — прошли ленинградцы. Я их знал, я их понимал. Они могли быть из моей школы или с моего двора. Мы могли бы встретиться в какой-нибудь компании. Я бы мог быть кем-нибудь из них.
И золотые — цвета васильков и спелой ржи, цвета неба и зрелой июльской пыли, оставив за спиной проселок, провожаемые гоготом скучающих гусей и взглядами из резных окошек; одетые кто во что горазд; в кривых кирзовых сапогах, припадая на левую кованую[10] ногу; счастливо размазывая гарь по лицу; разнорослые, разбродные, нестройные; непутевый хозвзвод на последнем году службы — зубы у них были прекрасные, вот что… золотые — они посветили своими улыбками, обозначив солнышко над сегодняшним деньком — погодка!., как с ярмарочного боя, стенка на стенку, с победой! Взгляды их тыкались во что попало, но никуда не прятались от немногочисленных поздравлений на чужой земле; отделенные решеткой от преданно выстаивающих и редеющих Уже поклонников… они так посияли чистым золотом ровно какую-то рассеянную секунду — не больше — и занялись делом.
И это как-то совсем не вязалось с моими представлениями о триумфе (у одного, правда, был веник из полевых цветов и фальшивый кубок- он их сложил в уголок)… Никаких букетов, фотокорреспондентов, объятий и поцелуев, автографов, кинооператоров — ничего… Они начали мыть свои машины. Этого некому было за них делать. Они отскабливали их от гари, протирали, грузили в грузовик, который должен был поспеть на станцию и погрузить машины в поезд. Работали они привычно, ритмично и слаженно. И что же я могу еще сказать?
Вот таким, как они, никогда, ни при каком стечении, я не мог бы стать. Я рожден другим. Какими вы не будете…
Те были красивы, эти — прекрасны.
Наконец тетка покинула свой пост: ей не от кого уже было, да и некого охранять, — и тогда слабая струйка самых стойких поклонников протекла во дворик. Однако стоять стоит, и терпение венчается!..
Он подошел ко мне: «Покажите мне Куриленко!» Он был очень собран и сосредоточен. Он достал из кармана пачку плотных карточек. Подошел к Куриленко. Потрогал его за плечо. Протянул ему карточку и ручку. Куриленко принял его за немого, смутился, расписался и сказал «спасибо». Он подошел ко второму…
Тут наблюдалась первая для меня дифференциация: кто как откликался на автографы, — тут было несколько стадий, своего рода градация. Потом я всю эту свою арифметику еще раз проверил; откуда-то взялся мой друг Сева, отобрал у «него» одну из карточек и тоже стал мешать двоим друзьям отмывать мотоциклы. Уж его-то они могли послать подальше, но он тогда показывал на меня пальцем, чем и вгонял меня в краску, — они подписывали…
Тут-то я и заметил, что- кто как. Один смущался и радовался — он впервые попал в сборную, впервые стал чемпионом. Другой относился к этому как к чему-то привычному и чуть ли не надоевшему. Третьего это просто раздражало — это был великий гонщик, вот уже двадцать лет не вылезающий из седла; он единственный из всех как бы устал; это была такая работа, и не новость — становиться в сотый раз чемпионом!.. И в этом не было никакой позы — он хотел скорей отмыться — ив гостиницу, раз уж до дому опять далеко; ни выпивать, ни гулять — ничего этого он уже не хотел и показался оттого мне как бы злым и неприветливым. Позже я узнал, что это все не так… Но он был такой единственный.
Остальные все, что и поразило меня, совсем не устали, не устали от напряжения бесконечных заездов, от выигранного титула, от возни и грязи, от предстоящего пира и девушек — ни от чего. Они мыли машины.
ОЧАРОВАТЕЛЬНЫЙ ЕЗДОК
И вот самым мастером автографа оказался гонщик, тоже великий, но помоложе — этому все давалось так легко, что именно слово «талант» не казалось неуместным. Но позы и у него не было. Это было даже как-то странно… Ему все доставляло удовольствие. И оно было пропорционально и соответственно. Удовольствие было победить — а как же иначе? — норма. Удовольствие помыться. Удовольствие облачиться в куртку и сапоги, столь иностранные, каких ни у кого нет. Удовольствие было расписаться на карточке, и познакомиться с новым человеком — со мной, — и очаровать заодно и его. Удовольствие было обратить на себя внимание девушки и не упустить это внимание. Удовольствие было естественно поддаваться успеху, которого было очевидно и незаслуженно мало. Непопулярность такого королевского зрелища, как спидвей, в нашей стране поистине удивительна!.. И вот, глядя на этого гения колеса, я понимал, что нужны камеры и вспышки, букеты и автографы, и надо оторвать хлястик от его выдающейся курточки… У него бы от этого не убыло. Он так легко и естественно справлялся с любым видом признания, так при этом оставался прост и точен, что было ясно, что и ему это нужно и приятно — признание, и нам это нужно и полезно — его признавать. Нисколько его не изменит, не перекосит еще большая слава — он остается самим собой и плавает в славе так же хорошо, как сидит на мотоцикле… Поучительный образец! Такая взаимность обольщения и успеха называется обаянием.
Он сдергивает с шеи свой знаменитый шарфик… Вам понятно, о ком я говорю?
— На тебе! Для тебя старался. — Сева подает мне карточку, всю в автографах.
Вот она.
На этом пространстве каждый мог расписаться где хотел. И кто где расписался, там себя и ощущал: сверху, снизу, сбоку, с краю…[11]