Петр Краснов - Ложь
– Ну, погоди, mon vieux[46], мы с собою еще посчитаемся… – раздалось вслед шедшим за грузовиком рабочим.
Русый усач был Чукарин, его помощник – его товарищ по Секретевской школе, урядник Полтавцев…
IX
Но посчитаться рабочим с казаками не пришлось.
В ту зиму по всей Франции, по металлургическим и машиностроительным заводам, прокатилась волна забастовок.
Забастовки были бессмысленны. Большинство рабочих были довольны заработками и своим новым положением, и не хотели бастовать, но по заводам, по мастерским прошли незнакомые люди, часто не французы даже, но евреи, поговорили об общей забастовке, о постановлении о том синдиката рабочих, потом вдруг раздавался свисток, машины останавливались, станки прекращали свою унылую однообразную песню, безжизненно провисали широкие, кожаные, приводные ремни, рабочие бросали инструменты, и, с громким говором, покидали мастерские.
Было нечто стихийное, непонятное, психическое в этом движений толпы, и остановить его не могли никакие переговоры с заводской администрацией. Это была болезнь, лечить которую еще не было придумано способа.
Акантов, с толпой рабочих, вышел из мастерской. На набережной Сены Чукарин нагнал его:
– Что же, ваше превосходительство, видно, и мы с вами бастовать будем, как коммунисты какие. Ить, сила зараз на их стороне, а сила солому ломит. Сдурел, значит, народ, как у нас в пятом году. Тут бы надо-ть нашего брата послать, чтобы плетюганами уму-разуму поучить. Вы, ваше превосходительство, гляньте, что тут только деется… Жид во всем верховодит. Всему у их жид учить. Ить и они, гляди, допляшутся в жидовской своей пляске до того, что с протянутой рукой по чужим краям пойдут… Тольки, куды-ж они пойдут?.. Рази, к нам спасаться пойдут…
Зимний день был по южному ярок. Синее небо, ясное солнце, заголубевшая в его лучах холодная, тихая Сена.
Вдоль земляной набережной стояли густые толпы рабочих. Кое-где на перекрестках улиц были видны синие плащи и каскетки французских мордастых «ажанов». Полицейские пересмеивались с рабочими. В толпе было много женщин, жен и подруг рабочих, торговок папиросами и газетами, продавщиц съестного…
– «Paris Midi», «Excelsior», «Intransigeant», – неслось с одного конца. Звонкий голос отвечал с другого:
– «Humanite», «Ceuvre»[47]…
– Ну, чистая ярмонка, ваше превосходительство, совсем, как на масляной неделе у нас, – говорил Чукарин, пробираясь через толпу к мосту.
Вдруг в спокойной, смеющейся толпе, произошло движение. Кто-то сказал, что на завод прошел «штрейкбрехер»[48]. Никто не рассуждал, никто не думал о том, что мог делать штрейкбрехер в пустых мастерских. Но все насторожились. У калитки собралась толпа: ожидали выхода штрейкбрехера.
Вскоре из калитки вышел невысокого роста, бедно-одетый, щуплый человек, с бледным лицом.
Какая-то женщина указала на него:
– Это он!..
Толпа подалась за ним. Кто-то ударил его сзади, и он закричал тонким, жалобным, словно заячьим, голосом:
– Au secours, Au secours[49]!.. – и побежал.
Толпа бросилась за ним.
Тут стояли «ажаны»; они не тронулись с места. Это их не касалось.
Бледнолицему человеку удалось выскочить из толпы. Но кругом были люди, и все кричали: «Лови!.. Держи его!..».
Ему некуда было податься. Он как-то боком, быстро скатился к Сене, кинулся в воду и, как был, в одежде, поплыл к противоположному берегу.
Толпа растянулась вдоль набережной. Женщины и мужчины сгрудились и смотрели на плывущего человека. Подле толпы оказалась груда камней. Кто-то схватил камень и кинул им в пловца. Мгновенно толпа стала расхватывать каменья и кидать ими, норовя попасть в голову плывущего. Блестящие всплески воды вспыхивали серебром на солнце вокруг пловца, и все приближались к нему. Вот, должно быть, камень хватил по спине: пловец дрогнул и изогнулся, но сделал усилие и опять со стороны в сторону замоталась в воде его голова.
– В голову, в голову, бей его, – кричали в толпе в диком, охотничьем азарте. – А-га-га-га!..
Женщины визжали от восторга и топотали ногами по мостовой.
– Так его!.. Так, так, так!.. А-га-га-га!..
Чукарин стоял подле Акантова:
– Бож-жа мой, – сказал он, – сдурели!.. Чисто сдурел народ. Ить, чего делают?.. И полиция… Чего она-то смотрит? Аж глядеть тошно…
Ловко пущенный камень попал в голову пловцу, и тот погрузился, было, в воду, но сейчас же выплыл, но плыл теперь неровно и вяло махая руками и часто погружаясь в воду.
– Утонет!.. Теперь утонет! – восторженно ревела толпа.
– Подержи, ваше превосходительство, – задыхаясь от негодования, сказал Чукарин, скидывая пиджак, штаны и ботинки, и бросился в воду.
Он плыл по-казачьему, на саженках, легко, мерно и сильно выбрасывая руку, извиваясь винтом и режа плечом воду, Голова его высоко торчала над рекою. Он быстро настиг утопавшего, подхватил его под себя, и поплыл обратно.
Толпа смолкла. Пораженная и пристыженная, она притаилась. Во мгновение ока, изменилось ее настроение. Все симпатии были теперь к пловцу и его спасителю. Те самые женщины, что несколько мгновений тому назад улюлюкали и жаждали увидеть смерть человека, теперь стояли у самой воды и жадно всматривались: живой ли рабочий, или уже захлебнулся совсем… И, когда мокрый, облепленный намоченным водою бельем, Чукарин вылез на берег и вытащил еле живого пловца, толпа встретила его аплодисментами.
Полиция взяла рабочего и повела его в участок. Чукарин отказался дать объяснения, торопливо надел на мокрое белье штаны, жилетку и пиджак. Акантов, живший недалеко за мостом, повел Чукарина к себе, чтобы дать ему обсушиться и обогреться…
X
В ближайшее воскресенье, в послеобеденное время, Чукарин явился к Акантову с дочерью Варей.
Чукарин был при полном параде: в свежей, зеленоватой, форменной рубашке, с есаульскими, серебряными, потемневшими от времени, погонами, с крестами и медалями на груди, в высоких сапогах и шароварах с алым лампасом. Старым военным духом повеяло на Акантова от этого крепкого, кряжистого человека. Пахнуло дегтем и, казалось, что казачий запах седла и лошади пришел с ним вместе в маленькую каморку генерала в парижском отеле на пятом этаже.
Варя была крепенькая, темноволосая девочка, с большими, поразительно красивыми, синими глазами. Маленькие точеные руки и прямые крепкие ноги сулили, что будет она высокой, стройной и гибкой. На груди ее чистенькой блузки висел орден на алой ленте: свидетельство, что она всю неделю прекрасно училась и вела себя.
Варя робко присела, взглянула быстрым, лукавым взглядом на Акантова, и сейчас же опустила глаза.
– Первой идет в школе, ваше превосходительство, – с гордостью сказал счастливый отец. – Вот, гляньте, какую цацку ей навесили. Кажную субботу так… А ты, Варюшка, поклонись генералу. Это наш ирой… Генерал… Его уважать надо… Ручку ему поцелуй…
Девочка еще раз робко присела. Акантов не дал ей целовать руку, но погладил по гладко причесанным, заплетенным в две толстые косички, нежным волосам:
– У меня такая же в Германии растет, – вздыхая, сказал он.
– Моя – чисто, как жена покойница… Волос и все… Тольки глаза, как у меня…
Девочка молчала, густо краснела и опускала прелестные глаза.
– Ты по-русски учишься, Варя?..
– Да… Нет, – чуть слышно сказала девочка.
– Иде-же, ваше превосходительство… Она у меня в школе на полном пансионе… Только по воскресеньям беру на часок к себе. Ну, гутарим помаленьку… Покель мать живая была, как-то смелее она говорила, а теперь и вовсе примолкла. Науками больно мучают ее. А ты, Варюшка, не стесняйся. Генерал – он, ить, добрый. Она, ваше превосходительство, чужих боится… Не приобыкла… Дикая…
– А ты хотела бы учиться по-русски?..
– Mais certainement[50]. Да, очень хотела бы…
И опять замолчала, опустив голову, и слезы алмазами засветились на черных, кверху загнутых, густых ресницах. Чукарин поспешил на помощь дочери:
– Конечно, – сказал он, – казаком мамаша побаловала бы меня крепче. Так ить и дочь – все кровинушка моя, прирожденная, наша, Донская казачка…
Они посидели недолго, и ушли…
* * *
Каждое воскресенье они приходили к Акантову, пили у него чай, и сидели часа два. Акантов купил русские буквари и стал учить девочку. Он скоро заметил, что девочка вовсе не робкая, но смелая и уверенная, но она совсем забыла говорить по-русски.
Чукарин оставлял дочь с генералом, уходил вниз за кипятком, за чайным прибором, и за эти минуты отсутствия отца, а потом, осмелевши и разогревшись, и при отце, Варя рассказывала по-французски про школу, про mère supérieure[51], которая очень любит ее и не дает в обиду другим девочкам:
– Там, – говорила Варя, – разные девочки, они стали смеяться надо мною, что я казачка, что я русская, и я им все, все объяснила. Я сказала им, что, если бы не русские и не казаки, их на Марне побили бы боши и заняли бы Париж, и они сейчас сидели бы теперь беженками у нас в Новочеркасске. Я сказала им, что они должны русских любить и уважать… aimer et éstimer… И они побежали к mère supérieure жаловаться, и mère supérieure сказала: «Правда, mademoiselle Warja, нужно гордиться своим отечеством даже и тогда, когда оно в несчастии».