Юрий Тынянов - Кюхля
- Аракчеев, это верно, влияет на царя, - сказал Вильгельм. - Это его злой демон; но сомнительно, чтобы царь имел такое завещание.
- Мы ничего не знаем, - сказал Иван, - люди говорят. Все одно. Может, и нет завещания. Ты, я знаю, - Иван хитро ему подмигнул, - все про хрестьян бумажки пишешь. Для чего пишешь? - спросил он его, сощуря глаза с любопытством.
Вильгельм пожал плечами:
- Я простой народ люблю, Иван, я вам завидую,
- Ну? - сказал Иван и покачал головой. - Неужели завидуешь? Что так?
Вильгельм никак не мог ему растолковать, почему он завидует.
- Нет, - строго сказал Иван, - ты барин хороший, но завидовать хрестьянству это смех. Нешто солдат еще - тот может завидовать, да клейменный, каторжный. Те на кулаке спят. А тебе завидовать хрестьянству обидно. Это все одно, что горбатому завидовать. Нет хрестьянству хода. А тебе што? Чего завидуешь?
- Я не то сказал, Иван, - проговорил задумчиво Вильгельм, - мне совестно на рабство ваше глядеть.
- Погоди, барин, - подмигнул Иван, - не все в кабале будем. Пугачева сказнили, а глядь - другой подрастет.
Вильгельм невольно содрогнулся. Пугачев пугал его, пожалуй, даже более, чем Аракчеев.
- А ты Пугачева помнишь? Расскажи о нем, - спросил он, насупясь, Ивана.
- Не помню, - неохотно ответил Иван, - что тут помнить? Мы ничего не знаем.
II
Однажды вечером Григорий Андреевич слишком пристально смотрел на Вильгельма, как бы не решаясь начать разговор о чем-то важном. Наконец он взял Вильгельма за руку и сказал ему с той особой учтивостью, по которой Вильгельм догадывался, каким любезным гвардейцем был некогда этот человек.
- Mon cher Guillaume 1, мне нужно с вами поговорить.
1 Мой милый Вильгельм (франц.).
Они прошли в небольшой кабинет, увешанный портретами писателей и генералов. На видном месте висел портрет Карамзина с его собственноручной надписью. На столе в чрезвычайном порядке лежали книги, какая-то рукопись и стояли портретики великих князей в военных костюмчиках, с неуклюжими детскими надписями. Григорий Андреевич опустился в кресла и минуты с две думал. Потом, посмотрев на Вильгельма смущенно, он сказал, чего-то робея:
- Я давно наблюдаю за вами, mon cher Guillaume, и прихожу к заключению, что вы на ложном пути. Я не хуже вас знаю, что дальше так продолжаться не может, но ваше поведение по отношению к крестьянам меня серьезно смущает.
Вильгельм нахмурился:
- В своенародности русской, Григорий Андреевич, я вижу обновление и жизни, и литературы. В ком же сохранилась она в столь чистом виде, как не у доброго нашего народа?
Григорий Андреевич покачал головой:
- Нет, вы ошибаетесь, вы огнем играете. Я отлично Знаю, что троны шатаются, и не этому господину, - он махнул рукой на портрет Константина, стоявший на столе, - удержаться после смерти Александра, а о мальчиках, он указал на портреты Николая и Михаила, - я и не говорю. Я понимаю вас. После семеновской истории для меня все ясно. Но, mon cher, не обманитесь: для того чтобы создать вольность, о которой ваш Тимолеон мечтает, должно на аристократию опираться, а не на чернь.
Вильгельм с изумлением смотрел на Григория Андреевича. Этот тихий человек, любивший цветы, молчаливый и замкнутый, оказывался совсем не так прост, как думал Вильгельм раньше.
- Но ведь я о черни ничего в трагедии не говорю, - пробормотал он. - А крестьян я за своенародность люблю и их крепостное состояние нашим грехом почитаю.
- Я о своенародности не говорю, mon cher frere 1, - улыбнулся Григорий Андреевич, - но если люди, подобные вам, будут сближаться с чернью, - глаза Григория Андреевича приняли жесткое выражение, - то в решительный день, который, может быть, не столь далек, сотни тысяч дворовых наточат ножи, под которыми погибнем и мы и вы.
1 Дорогой брат (франц.).
Вильгельм вдруг задумался. У него не было ответа Григорию Андреевичу, он никак не ожидал, что вольность и своенародность как-то связаны с ножами дворовых.
Григорий Андреевич сказал тогда, видимо довольный:
- Но я, собственно, не за тем вас сюда пригласил. Я о деле литературном хочу с вами посоветоваться.
Вильгельм все более удивлялся.
- А я думал, Григорий Андреевич, что вы уже давно труды литературные оставили.
Глинка махнул рукой:
- Бог с ними, с литературными трудами. Я записки
писать задумал. Вот рылся сегодня в старых записках: вижу, много наблюдений, для историка будущего небесполезных, ускользнет, коли их не обработаю.
Вильгельм насторожился:
- Полагаю, Григорий Андреевич, что мемуары ваши будут не только для историков любопытны.
Глинка опять улыбнулся.
- Да, жизнь я прожил, благодаря бога, немалую. Был близок с царями, с солдатами, с литераторами русскими. Однако же самое любопытное, как думаю, для всякого историка есть характеры, и вот хочу спросить у вас, mon cher, совета: оставлять все мелочи или иные вычеркивать?
- Мелочи - самое драгоценное в обрисовке характеров, - сказал Вильгельм уверенно.
- Благодарствую, - сказал Глинка. - Я так все мелочи и оставлю. Вот, переходя ныне к характерам великих князей, Николая и Михаила, которых я воспитывал, я и сам заметил, как человек обрисовывается из мелочей. Помню, - сказал оп, задумавшись, - как Николай, тринадцати лет, ласкаясь ко мне, вдруг укусил меня в плечо. Я посмотрел на него. Он весь дрожал и, в каком-то остервенении, стал мне на ноги наступать. Не правда ли, черта живописная?
- Неужели Николай Павлович таков? - протянул Вильгельм. - Я знал, что он командир жестокий, но вот этой черты в нем не знавал.
- Я ведь много лет наблюдал, - сказал Глинка, - характер был пугающий: в играх груб, сколько раз товарищей ранил, бранные слова говорил. Но вот что примечательно: не только вспыльчив, но во гневе и на отца похож: рассердится, бывало, и начнет рубить своим топориком барабан, игрушки ломает, и при этом еще кривляется и гримасничает. - Глинка вдруг засмеялся. - Я ему раз о Сократе рассказывал, о жизни его и смерти, а он мне в ответ: "Какой дурак".
- А Константин Павлович? - спросил Вильгельм с интересом. - Вы его тоже близко знавали?
Григорий Андреевич поморщился.
- Не будемте о Константине говорить, - сказал он глухо. - Подумать боюсь, как человек, деяния коего по закону каторгой караться должны, сядет на престол.
Он вдруг замолчал, насупился и как бы недовольный тем, что сказал, стал учтиво благодарить Вильгельма. Как Вильгельм ни просил его рассказать еще что-нибудь, Григорий Андреевич упорно отмалчивался.
III
Раз Вильгельм, катаясь верхом, обогнал дорогой коляску. В коляске сидели пожилая барыня и молодая девушка. Увидя Вильгельма, девушка вдруг захлопала в ладоши и засмеялась.
Это была Дуня. Она со своей теткой ехала гостить к Глинкам. Григорий Андреевич приходился ей двоюродным дядей, а все Глинки любили родню и жили дружно.
С приездом Дуни у Вильгельма весь порядок дня изменился; и деревня и трагедия отошли на задний план. Вильгельм ничего, кроме Дуни, не видел и не слышал. Она понимала его как никто. Гуляя в роще, они говорили часами обо всем, и Вильгельм поражался, как Дуня в своп семнадцать лет верно понимает людей и, почти не задумываясь, говорит о них то, о чем Вильгельм только догадывался. А может быть, она говорила и неверно о людях, но необычайно как-то занимательно и лукаво. Пушкина она знала хорошо, Грибоедова видела раза два, с Дельвигом была дружна. Она сказала раз Вильгельму о Пушкине:
- Мне кажется, что Александр Сергеевич никого в жизни не любил и не любит, кроме своих стихов.
Вильгельм изумился.
- Странно, что об этом мне уже раз говорил кто-то, кажется Энгельгардт или Корф. Но ведь вы, следственно, совсем не любите Александра?
Дуня улыбнулась и переменила разговор. Она была полгода до встречи с Вильгельмом влюблена в Пушкина, и об этом никто не знал. В другой раз она сказала неожиданно о Григории Андреевиче:
- Должно быть, oncle Gregoire 1 когда-то сделал очень злое дело. И поэтому он так любит tante 2.
1 Дядя Григорий (франц.).
2 Тетку (франц.).
Вильгельм рассказывал ей обо всем. Он вспоминал о Грибоедове, Ермолове, много говорил о Париже, который сделал на него неотразимое впечатление.
По вечерам он читал ей свою трагедию, и суждения ее были неожиданно верны. Она сказала ему о Тимолеоне:
- Я боюсь, что тиран выйдет у вас более привлекательным, чем герой, который его убивает. Чтобы можно было полюбить человека, он должен иметь хоть один порок. - И добавила лукаво: - Вот у вас их много.
С нею Вильгельму становилось все ясным. Самое важное решение, от которого зависела вся жизнь, можно было сделать, не мучась, в полчаса, просто и не задумываясь, как ход в роббер. Самый страшный поступок оказывался понятным и только что неприятным. Мучиться было незачем, решаться было легко, а жить было необыкновенно радостно. Ей было семнадцать лет. Они ездили кататься верхами. Дуня держалась в седле крепко и просто и любила быструю езду. Она снимала шляпу. Ее белокурые волосы развевались. Сгорбленный, огромный Вильгельм скакал рядом и не видел ни неба, ни дороги, ни дальнего леса - только белокурые волосы.