Натан Щаранский - Не убоюсь зла
Через час в камере появился заместитель начальника тюрьмы по политчасти Степанов и обратился ко мне:
- Вы, надеюсь, не забыли еще, что нарушили режим содержания? Знайте, что у нас с этим строго. Советую морально подготовиться к наказанию.
Прошло еще четверть часа, и меня увели в карцер. Перед этим два вертухая предложили мне раздеться. Тщательно исследовав мою одежду, они вернули мне трусы, майку и носки и выдали тонкие рваные штаны и куртку, а также предложили на выбор - тапки или огромные тяжелые ботинки без шнурков. Я выбрал ботинки.
Помещался карцер в подвале. Закуток в три квадратных метра - два на полтора - с цементным полом и цементным же пеньком посередине, таким маленьким, что долго на нем не высидишь. Света нет, лишь тусклая лампочка над дверью - чтобы надзиратель видел тебя в глазок. Стены влажные, в потеках, штукатурка свисает с них клочьями. Сырость сразу же проникает сквозь одежду. Пока еще, кажется, не холодно, но уже ясно, что ночь будет нелегкой. К стене, как полка в железнодорожном вагоне, прикреплена массивная грубо отесанная доска. Перед отбоем в карцер вошел надзиратель, отомкнул замок и опустил ее. В подвальном коридоре полдюжины камер, но остальные свободны. Неподалеку от моей стоит стол, за ним всю ночь сидят двое вертухаев в тулупах, пьют чай, беседуют.
В карцере холодней, чем в коридоре. И тулупа нет. И чая, чтобы согреться. Встаешь, делаешь энергичную зарядку - отличные это были времена, когда хватало сил на зарядку в карцере! - и, разгоряченный, снова ложишься. Ты понимаешь, что хорошо бы побыстрей заснуть - до того, как снова замерзнешь, - но нет, не получается. Подтягиваешь к животу ноги и растираешь мышцы, не вставая с нар. Как будто помогает, но только до тех пор, пока снова не вытянешься. Наконец решаешь не обращать внимания на холод, пытаешься расслабиться и думать о том, что произошло на следствии. Но тут вдруг еще не закаленные карцером мышцы начинают конвульсивно дергаться. Особенно странно ведут себя ноги: независимо от моей воли они занимаются гимнастикой сами по себе - поднимаются и падают, поднимаются и падают... При этом тяжелые ботинки, которые я решил не снимать - в них все же теплее, - стучат по нарам.
- В чем дело? Почему шумите? - заглядывает в глазок надзиратель.
У меня нет желания отвечать ему. Ноги продолжают "шуметь"... Прошли годы. Я научился десяткам маленьких хитростей: как пронести в карцер карандаш, как распределять еду между "голодным" днем и "сытым", как, натянув рубаху на голову, согревать себя собственным дыханием; научился "качать права" - требовать в камеру прокурора, градусник, теплое белье (которое положено по инструкции при температуре ниже восемнадцати градусов, что практически никогда не выполняется) , научился не думать о еде даже на сотые сутки карцера. И все же к одному я так никогда и не смог привыкнуть: к холоду.
...Подъем. Наконец-то! Надзиратель закрывает нары на замок, выводит меня в коридор - умываться. Господи, как же здесь тепло! К чему им тут тулупы?! Я медлю у рукомойника, чтобы подольше не возвращаться в свою душегубку.
Вернувшись, делаю зарядку, жду завтрака. Но тут мне объясняют, что в карцере горячая пища - через день, и то - по пониженной норме Сегодня мне положены лишь хлеб и вода. Впрочем, голода я пока не чувствую. Главное -кружка кипятка, которым можно согреться. Сажусь на пенек, делаю несколько глотков, а потом приставляю кружку к груди, к ногам, даже, немыслимо извернувшись, - к спине. Это помогает, и меня начинает клонить в сон. Сонному же на пеньке не удержаться - опоры-то ведь нет, - и я сползаю с него. Но на цементном полу сидеть - тоже удовольствие маленькое... И тут я вдруг слышу: "На вызов!" - и с ужасом осознаю, что эти два слова сделали меня почти счастливым. Прочь из этой холодной темницы, прочь! О том, что ждет меня на допросе, я и не думаю - это все неважно, лишь бы поскорее согреться.
На допрос меня брали из карцера ежедневно, только в воскресенье делали перерыв. За все одиннадцать месяцев следствия меня никогда не допрашивали так интенсивно, как в этот период.
Я заходил в роскошный кабинет в своих карцерных лохмотьях, садился на стул, и тело мое еще долго сводила судорога - так медленно выползал из меня холод. Солонченко участливо спрашивал о самочувствии, сетовал на жестокость Петренко.
- Жаль, Володин болеет, - сокрушался следователь, - только он может этого самодура на место поставить. Ну ничего, сейчас чайку попьем, - и Солонченко разливал в стаканы горячий ароматный чай, пододвигал ко мне блюдце с печеньем или вафлями и несколькими кусочками сахара. - Только Петренко не проговоритесь, что мы тут ваш режим нарушали, меня за это по головке не погладят.
К концу нашей трапезы он начинал суетиться, поспешно убирая со стола пустые стаканы и блюдца со следами запрещенных для меня лакомств. И когда эта комедия повторилась во второй или третий раз, я не выдержал:
- Знаете, когда-то в детстве я видел немало примитивных фильмов о войне. Эсэсовцы там проводили обычно допросы так: один зверски избивает человека, а потом подходит другой, обязательно в белых перчатках, склоняется над избитым, говорит: "Ай-ай-ай, какие сволочи", - вызывает врача, дает бедняге воды и начинает его допрашивать, всячески демонстрируя свое дружелюбие. Но ведь это были очень слабые фильмы сталинских времен. Неужели в наши дни вы не могли найти режиссера поизобретательней?
Солонченко решил было обидеться, но, подумав, сказал с неожиданным для него, поистине христианским, смирением:
- Да, я вас понимаю. Вам сейчас трудно и хочется на ком-нибудь злость сорвать. Понимаю и не обижаюсь. Поверьте: моей вины в том, что вы оказались в карцере действительно нет. Мне гораздо приятней допрашивать вас, когда вы в форме, а не такой сонный и промерзший до костей.
Так что и следующий допрос начался с чая и вафель. Тогда я попробовал вывести его из равновесия другим способом:
- Да что вы мне все вафли да печенье... А колбасы и сыра у вас в буфете нет, что ли?
Следователь рассмеялся, развел руками и сказал:
- Ну, Анатолий Борисович, от скромности вы не умрете!
Ни колбасы, ни сыра я от него так и не дождался, зато в какой-то момент Солонченко предложил мне:
- Если хотите, садитесь на диван, там теплее.
Я пересел; пружины мягко подались под моим телом, голова закружилась, и я почувствовал, что полностью теряю контроль над собой. Очередные свидетельские показания, которые читал следователь, доходили до меня как сквозь сон. Я встал, размялся и больше никогда не садился на этот проклятый диван.
В те дни Солонченко еще продолжал свои попытки убедить меня давать показания. Но увидев, что отступать я не намерен, он принял мои условия и согласился зачитать мне протокол допроса Тота о его встречах с парапсихологами Петуховым и Наумовым, философом Зиновьевым, врачом Аксельродом, а также их собственные показания.
Как только он взял в руки протокол допроса Боба, я спросил его:
- От какого числа?
- Вас допрашивали о Тоте тринадцатого июня, а его - четырнадцатого.
Теперь все стало ясно. Вот почему они так спешили тогда получить от меня нужные им показания, вот кому они собирались предъявить "отредактированные" ими тексты допроса, которые я, к счастью, не подписал!
- В качестве кого допрашивается Тот? - попытался я извлечь из следователя максимум информации, положенной мне по закону.
- По вашему делу в качестве свидетеля, - сказал Солонченко, конечно же, легко догадавшись о том, что меня волнует. - Ну а по другим делам -это пусть он сам разбирается со своим следователем, - добавил он насмешливо.
В показаниях Боба нет ничего опасного для меня. Однако, это безусловно его показания, а значит, хоть в чем-то они не блефуют.
Вернувшись в карцер, я часами крутился вокруг пенька, натыкался на стены и переваривал новости; всю ночь я не спал и, трясясь от холода, думал о Бобе.
Мне вспоминалось, как он опубликовал статью о ходе переговоров об ограничении стратегических и наступательных вооружений (ОСВ-2), приведя в ней данные, которые еще не были известны другим журналистам. Те поздравляли его с чувством завистливого восхищения. На мой вопрос: "Как тебе удалось разузнать это?" - он ответил, заговорщицки подмигнув: "Я никогда не сообщаю своих источников информации". Хотя сказано это было шутливо, фраза запомнилась: она была характерна для Боба, на которого всегда можно было положиться. Так почему же он вдруг заговорил - и где? - в КГБ! - о своих беседах с советскими гражданами, называя их имена? Ведь в разговорах этих не было ровным счетом ничего преступного, и он мог спокойно послать следователей подальше, приведя тот же аргумент: я никогда не сообщаю своих источников информации. Боб этого не сделал, а значит, - неужели Солонченко прав? - там, на воле, в большой зоне, что-то изменилось, что-то произошло.