Федор Достоевский - Мечты сбываются (сборник)
Люба закинула руки за голову и мечтательно смотрела на разноцветные стекла согревателя.
– Отчего ты не пойдешь? – спросила Аглая, со страхом ожидая ответа подруги, точно от этого зависела вся ее судьба.
– Не хочется. Лень… И последнее время все неприятности у меня, – ответила Люба и замолчала, упорно смотря на цветные стекла.
VII
– Какие у тебя неприятности? – спросила Аглая, чтобы не молчать.
– Ах, все то же. Опять сорвалось. Какая я несчастная, какая я несчастная, Аглая!
– Да в чем же дело?
— Я была на этой неделе у Айхенвальда, у Курбатова, у Эйзена – везде отказ, везде. У Эйзена, впрочем, удалось, но не раньше, чем через полтора года. И он музыкант, а я не особенно люблю музыкантов, я вовсе не хочу, чтобы мой ребенок был музыкантом. Отчего я такая некрасивая, противная? Отчего у меня такой длинный нос? Я уверена, что каждый из них прежде всего смотрит на мой нос и пугается…
– Люба, ты вовсе не такая некрасивая, как воображаешь.
– Э, полно, не утешай меня, я сама знаю.
Снова наступило молчание, и вдалеке жалобно прозвенел электрический колокол: раз, два, три…
– Он меня выводит из себя сегодня, этот колокол, – сказала Люба, затыкая своими длинными пальцами на мгновение уши.
– А я была вчера вечером у Карпова, – едва слышно промолвила Аглая.
– Была? – живо воскликнула Люба, порывисто оборачиваясь к ней. – Ну что? Как? Какая ты счастливица, Аглая. Расскажи мне все, все. Слышишь? Все…
– Мне тяжело, ничего я не буду рассказывать. На душе у меня так гадко, так гадко.
– Но отчего же? Ах, как бы я хотела быть на твоем месте! Не красней, Карпов такой красавец, такая прелесть…
VIII
Резко и отрывисто звякнул телефон, и луч белого света прорезал комнату.
– Кто это? – с досадою спросила Аглая, оборачиваясь на звонок.
– Витинский, – сказала Люба, вглядевшись в светлую дощечку.
Люба встала и пошла к телефону.
– Что вам, Павел? Прийти ко мне?
– Зови, зови его, пожалуйста, – вмешалась Аглая, торопясь предупредить подругу.
– Терпеть я не могу этого реформатора, – шепнула Люба, отворачиваясь от телефона.
– Пожалуйста, – повторила Аглая, просительно складывая руки.
– Ну, ладно уж…
И, обернувшись снова к телефону, Люба сказала:
– Приходите. Тут и ваша поклонница, Аглая.
И Люба замкнула телефон.
– Ну зачем ты это сболтнула? – недовольно спросила Аглая,
– А разве неправда? Только он не в моем вкусе, и я не знаю, чем он тебе нравится. Беспокойный какой-то.
– Вот это самое беспокойство мне в нем и нравится.
– Не понимаю.
Разговор не клеился. Подруги сидели молча, и каждая думала о своем.
– Который час? – спросила, наконец, Аглая, – я еще ничего с обеда сегодня не ела, и ничего не хочется.
Люба закинула назад руку и надавила маленькую кнопочку. Над согревателем сверкнули цифры часов.
– Половина восьмого, – сказала Люба.
– Спасибо, – шепнула Аглая и снова замолчала.
– Тебя перевели? – спросила после долгой паузы Люба.
– Да.
– На какое?
– На макаронное. Это все-таки веселее, чем сортировать и отправлять пакеты.
– А мне мои перчатки надоели хуже, хуже… Ну я прямо слова подыскать не могу.
– Хуже горькой редьки?
– Вот именно.
IX
Послышался стук в дверь.
– Войдите, – сказала Люба.
Вошел высокий, хорошо развитый и крепко сложенный юноша.
– Это вы, Павел? – спросила, не оборачиваясь, Люба.
– Да, я. Почему у вас нет света? – промолвил Павел, здороваясь с молодыми девушками.
– Так. Нервы не в порядке.
– А… Впрочем, теперь не мудрено расстроиться нервам.
– Ужасно, – прошептала Люба.
Она заговорила оживленно, волнуясь и жестикулируя:
– Нашлись пророки! Столетиями, тысячелетиями стонало человечество, мучилось, корчилось в крови и слезах. Наконец его муки были разрешены, оно дошло до решения вековых вопросов. Нет больше несчастных, обездоленных, забытых. Все имеют доступ к свету, теплу, все сыты, все могут учиться.
– И все рабы, – тихо бросил Павел.
– Неправда, – горячо подхватила Люба, – неправда: рабов теперь нет. Мы все равны и свободны. Нет рабов, потому что нет господ.
– Есть один страшный господин.
– Кто?
– Толпа. Это ваше ужасное «большинство».
– Э, оставьте. Старые сказки. Они меня раздражают. Я не могу слышать их равнодушно.
И Люба замолчала, сжимая нервно руки.
– Они меня влекут к себе, как в глубокий омут, как в пропасть, – сказала Аглая.
– Кто? – спросила Люба.
– Те, кого ты иронически называешь пророками.
Люба ничего не ответила, скривив презрительно губы.
– Будем чай пить? – спросила она потом, встряхивая головой, словно отбрасывая неприятные мысли о беспокойных людях.
– Будем, – согласились в один голос Павел и Аглая и взглянули друг на друга, как бы поверяя один другому общую тайну.
X
Люба сняла с полочки три стакана, молоко, печенье, хлеб и масло и, нажав пружину, захлопнула дверцу.
– Теперь свету бы не мешало, – сказал Павел, беря свой стакан, – неловко как-то в темноте.
Люба молча повернула рукоятку, и мягкий голубоватый свет полился с потолка.
– Я теперь читаю старинные книги. Каждый вечер несколько часов посвящаю чтению, – заговорил снова Павел, отхлебнув несколько глотков и откидываясь на спинку кресла.
– Ну и что же? – отрывисто спросила Люба, раздражение которой еще не остыло.
– Я завидую, – ответил медленно Павел. – Завидую тем несчастным, голодным и холодным «мужикам». Как просто и свободно они жили, выбирая по своей воле труд или безделье.
– Главное, свободно умирали с голоду, – бросила Люба.
– Да, и свободно умирали с голоду.
– Умереть с голоду вы и теперь можете совершенно свободно.
– Да. Вот умереть мне можно совершенно свободно в любую минуту, а жить так, как я хочу, мне не позволяют.
– Как же вы хотите жить?
– Тоже совершенно свободно, независимо.
Павел говорил громко и возбужденно, все лицо его горело одушевлением, и глаза, красивые серые глаза блестели под белым, слегка откинутым назад лбом.
Аглая не сводила с него взгляда и жадно ловила его слова.
– Так, так, – наконец сказала она, – это мои мысли.
– Да замолчите вы, несносные, – вскричала Люба, – вы еще о религии заговорите!
Она презрительно усмехнулась.
– О, как бы я хотел веровать, – сказал, подхватывая ее слова, Павел, – чисто, наивно и горячо веровать, так, как описывается в старинных книгах. Но меня обокрали. Когда я был еще ребенком, мою душу отравили скептицизмом. Она мертва и безжизненна. Как я завидую старому семейному быту, как бы мне хотелось иметь мать и отца. Не граждан за номерами, которые числятся моими отцом и матерью по государственным спискам (да и то насчет отца я не уверен), а настоящих, живых мать и отца, которые воспитали бы меня и вложили бы в меня живую душу.
– Вы и против общественного воспитания детей?
– Да, против. Я не боюсь говорить об этом, как ни дико это кажется и как ни идет это вразрез с положениями госпожи науки и ходячей морали.
– Замолчите, мне тошно слушать вас. Я вам не верю, вы напускаете на себя.
– О нет, я говорю вполне искренне. Дружная старинная семья, как в ней, должно быть, хорошо было! Как радостно прыгали дети, встречая входящего отца! Как они прижимались доверчиво и ласково к своей матери!
– У вас голова забита старыми бреднями. Вам нужно бросить читать и взять отпуск.
– Конечно, это лучшее средство, – сказал Павел насмешливо. – Нет, не то, – продолжал он. – Раз проснулись эти чувства в душе, их ничем не заглушишь.
– Вы знаете, в Африке около Нового Берлина образовалось, говорят, общество, решившее добиваться от верховного африканского совета легализации семьи на старинный лад, – сказала Аглая.
– Да, слышал. И глубоко им сочувствую. И если я когда-нибудь сойдусь с девушкой, – прибавил Павел значительно, – я сойдусь с ней только с тем, чтобы никогда не разлучаться. И если она уйдет все-таки от меня, я ее убью. И себя убью.
– Вы совсем сумасшедший, – сказала Люба, – не хотите еще чаю?
– Нет, не хочу… Свободные люди. А наша служба в Армии Труда, неизбежная, обязательная, как рок? А обязательные занятия?! Вы что теперь делаете?
– Я в перчаточном, – ответила Люба.
– Ну вот. И очень вам это нравится?
– Это необходимо. И потом, ведь это отнимает у нас только четыре часа в сутки, а в остальное время мы делаем что хотим.