Сергей Есенин - Последний Лель
— Ха-ха-ха! — откинув назад голову, затрясся Гедеонов медленно. — Он думает, я боюсь покойников! Гадота несчастная! Да знаешь ли ты, дохлая собака, на что я способен?! Не стереть в порошок могу я вас, дохлых, червивых крыс… Нет! Я могу вас жечь, варить в смоле… И буду варить в смоле, мать бы… Я буду четвертовать, колесовать… Ррубить — терзать-терзать-терзать! — хрипел он, дрожа и извиваясь. — Да! Губить проклятое стадо… гу-би-ть!.. Огнем, ядом, язвами, мечом! Все в прорву! В прорву! В прорву.
Рвал на себе погоны, сгибаясь в кольцо, словно гад. Гремел шашкой. Замахивался ею на Феофана…
Вдруг в дверь хибарки глухие вломились красносмертники, злыдотники, побирайлы. Окружив Гедеонова грозным кольцом, зловеще и молчаливо навели на него свирепые свои, напохмуренные лица.
— Кто это? А-а? — ощерились они. — Говори!
— Кто смеет спрашивать!.. — вытягивал вперед длинную, судорожно трясущуюся голову Гедеонов, гулко стуча себе кулаком в грудь. — Меня, Геде-онова?..
— Молчи-и, елазука проклятый, змей-горыныч… — ворчали мужики люто. — Погоди, выведем мы тебя на точек…
— Да вы знаете ли, сиволапые черти, кто я? — юлил Гедеонов и грыз себе руки.
Глухо смыкалась толпа:
— Ну, говори, кто.
— Конечно, нам нечего ссориться… — подкатывался уже мелким бесом к мужикам, хихикая, Гедеонов. — Это не важно, в сущности, что я генерал… Что сам царь удостоил меня своей благодарности… Это не важно, мать бы… Я простой!.. Я и мужиков люблю. Ей-богу… Все мы, слуги царские, должны любить мужиков. Потому что их больше ста миллионов… И армия наша — кто же это, как не мужики? Кто охраняет нас и кормит, как не они же?
— То-то оно-то… — зловеще скалила зубы злыдота. — А земли-то дали кормильцам этим да хранителям много?.. Отвели глаза нашему брату Государственной думой этой самой… Жулики жуликов поскликали… За жидов там распинаются да за поляков, а мы как жили без земли, да так и остались.
Заплясал Гедеонов, зашелся в долгом, злорадном хохоте:
— Да ведь это ваши же печальники! Ха-ха! Ай да мужички… Удружили, нечего сказать! Вот что, — кивнул он головой. — Не видать вам земли, как своих ушей… А вешать и расстреливать вас будут за первый сорт.
— Это еще бабушка надвое гадала… — ухмыльнулись бородачи едко. — Теперь-то вы держите землю да плахуете нас… А что тады-то запоете? Как японцы с немцами али китайцы пойдут на Расею? Да запасных ежели тронут? Будет буча… буза… Бу-дет!
— Фю! — свистнул Гедеонов и захохотал лихим, гнусавым хохотом. — Забратают голубчиков — и не пикнете!
— Не дадите земли — погибнет Расея!
— Враки! — фыркал Гедеонов.
— Погибнет! Чтоб провалиться — погибнет! Туда ей и дорога! Коли земли не дают мужикам? Да и лучше с немцами жить, чем с вами… Немцы по крайности ученые: землю дадут.
Гедеонов, присев, хихикнул в нос. Подмигнул Феофану, строго молчащему в углу:
— На что им земля? Три аршина достаточно, чтобы закопать. Когда повесят… Вот меня ругают, душегуб, то да се… А я справедливость люблю. В тебе горит… священный, так сказать, огонь? Ну так нужно потушить его, мать бы… Чтоб все равны были!
В сумеречной, странной тишине подступали к нему мужики вплоть, тряся бородами:
— Молчи-и… душегуб окаянный… Головоруб… А то прикончим… Нехай тады нас вешают… Али голову отрубают…
— Не… подступать! — хрипел, точно зверь, Гедеонов, выхватывая шашку.
Молчаливо и грозно толпа ринулась на него стеной. Но, сгибаясь, словно гад, бросился Гедеонов клубком в слюдяное, ветхое окно. Шмыгнул за хибаркой в ельник. Загрохотал по отвесным каменьям под обрыв.
— А-сп-и-д! — смятенная, гудела толпа вслед.
В тесной глубокой расщелине, забившись в колючий глухой терновник, лежал Гедеонов, грудью к земле, не дыша. Над ним вещие проносились голоса судной ночи…
VIII
В ночи шелесты и запахи цветов и трав, шумы и всплески волн перемешивались с синим светом и чарами сумрака.
Златокрылая выплывала ладья с белыми ангелами. Сладко и нежно сыпались, словно жемчуга, светлые искры струн.
Пели ангелы. А из священных рощ с зажженными свечами выходили сыны земли: чистые сердцем, песнопевцы-поэты.
На лазурных волнах качалась, словно лебедь, златокрылая ладья. Ангелы сплетались с хороводами. Сады заливал нежный голубо-алый свет…
В тесной же, черной расщелине маялся Гедеонов. Прятал от света лицо. Скрежетал зубами.
Зависть лютая жгла. Не было сил изничтожить сынов земли. Непонятны и далеки были любовь, красота… Но если бы и понятны они были Гедеонову — сердце его не обрадовалось бы чуждой, не им добытой красоте. Оттого-то его и берет нескончаемая, гложущая зависть и жуть…
Только сничтожив чистых сердцем, и с ними — красоту, любовь, свет, утолишь зависть. Но нет сил!
А песни расцветали незримыми белыми цветами… Сладкой плыли, голубой волной. Переплескивались с листвою сада…
Отверзалась горняя. И алые распускались за лазурным заливом цветы, цветы земли. И белокрылые ангелы собирали их к тресветлому Престолу…
От усыпанного цветами и обрызганного росами берега шла до Престола лестница Света. Над лазурным тихим заливом, словно светлые стрелы солнца, подымались и опускались херувимы — словно светлые стрелы солнца…
Качаясь и кропя росой, сплошным пел темным шумом величественную светлую песнь лес. Перед лестницей Света, замирая в священном трепете, смыкались хороводы…
Крутогоров, в белых льняных одеждах, грозноисступленный, молнийный, взойдя на лестницу Света, обнажил свое опаленное черным огнем сердце. Кликнул над цветным долом клич:
— Братья! От исхода земли не знал человек огня жизни… Даже Единородный Сын Божий не был огненным, но — холодным… А как жаждал Он Огня!.. Братья! Огонь низвел я на землю. Небо и землю слил в солнце Града… Горите! Цветите!
Жуток и страшен был лик Крутогорова, искаженный нечеловеческой пыткой огня. А отверженный, расширенный взор иным горел, потусторонним светом.
— И ненавидьте, братья мои, чтобы любить! — гремел он над цветным домом. — Не у вас ли землю отняли — родимую мать? И душат — не вас ли?.. Братья! Нет любви без ненависти! К гневу зову я вас! Вставайте! Се, творю суд: двуногим с их логовищем — городом — смерть!
— Сме-рть! — протяжно и глухо грохотали толпы мужиков.
— Клянитесь! Клянитесь, что отымете у двуногих землю — родимую мать!
Гремели жутко и веще толпы, подняв тысячи рук:
— Клянемся! Сме-рть… Клянемся: отымем!
Согнувшись, словно опужило, люто крутил головой в терновнике Гедеонов. В сердце его лютая была тьма. И гложущая зависть, и смрад. Не изничтожить чистых сердцем. Не осквернить непонятной красоты и любви. Не загасить света…
Осторожно, на цыпочках, кривыми путаясь в колком терновнике, тряскими ногами, заковылял он в глубь расщелины — чтоб не увидели его да не подумали, будто красотой пленился и он.
Перед глазами мелькнул вдруг стройный девичий стан… Гедеонов оглядел девушку жадно. А та, застыв как вкопанная, схватила себя за косы, заметалась:
— Ха-ха… Радость?.. О-х! Пытайте! Тошно мне от благодати… Мучьте!
Голос низкий, недевичий ударил по темному сердцу Гедеонова. Это был голос кликуши. Тонкий стан, выгибаясь, манил, как драгоценный сосуд. Откинутая назад голова с черными качающимися кольцами волос, высокая под полотном острая грудь, плечи — тянули к себе неудержимо Гедеонова. Трясясь и шатаясь от похоти, словно пьяный, подошел он к девушке. Костлявыми обхватил ее, крепкими руками. Сжал ее всю так, что кости ее захрустели…
— А… а… а-х! — задыхаясь, глухо и больно вскрикнула Мария, увидев перед своими глазами горбатый нос и узкие впалые глазницы Гедеонова.
— Огг… — дрожал и стучал тот зубами. — Я… чуть с ума не сошел было тогда… Помнишь, как ты ушла от меня? А теперь — сама… Огг…
Но когда Гедеонов, трясясь, повалил хрупкую, онемевшую девушку — засочилось сердце его гноем зависти и неутоленности: не одному ему дано это тело…
Убить девушку, чтобы никому больше не досталась? Но раньше-то были точно такие же, еще и лучше, да и будут?.. Неисчислимое множество людей наслаждалось до него телами красавиц; сердце же его жаждет тел и наслаждений, неведомых миру и даже Богу…
Махнул рукой на девушку, глухо стонавшую на траве. Сгорбившись, поплелся к озеру…
В камышах гудели и бились волны. Наполняли сумрак шалыми голосами. Над озером, взрываемым голубыми ветрами, полным загадок, стоял Гедеонов недвижимо. А на голове его волосы подымались дыбом…
Говорил ему неведомый, несуществующий, говорил из темноты:
— Надо найти то, что за Сущим… Или создать.
Бездонна, темна и жутка была душа князя тьмы. Но и эту темь-жуть перешиб незвериный, нечеловеческий и небожеский голос несуществующего. Смертельно тошно Гедеонову было не оттого, что в тайники души его чуждый западал голос, но оттого, что голос этот был как будто его собственный: а может ли быть его голосом — голос дерзновения, разрушения и созидания?..